виктория
В поезде
Тошнота усиливалась от мерного покачивания поезда, подступала к самому горлу. Было зябко, болела голова, мысли путались и сбивались. Не получалось вспомнить что-то очень важное, важное и пугающее.
Вика лежала на боку, скорчившись от озноба, укрытая тонким и колючим одеялом.
— Не из нашего вагона вроде... контузило? — откашлявшись, спросил чей-то мужской басок.
— Да, кажется… — неуверенно ответил кто-то.
Сквозь дрёму слышался детский плач, кашель, чей-то храп и обрывки чужого разговора:
— Листовки скинули... а в них написано, дескать, Москва не столица, Урал не граница...
— Бегут, давка везде, магазины закрыли...
— Завод заминировали… Мы же не слепые, всё видим.
— Говорят, что и сам из Москвы сбежал, бросил нас.
— Отставить разговорчики! Провокатор, шкура! — Голос задыхался от бешенства.
«Это бред... Кажется, я заболела», — подумала Вика и снова провалилась в дремоту.
Очнулась она от холода. Дрожа всем телом, натянула одеяло до подбородка. Как сильно грохочет и лязгает вагон! Окна, что ли, нараспашку? Вика открыла глаза, превозмогая тошноту, и огляделась.
Очень старый плацкартный вагон был битком набит пассажирами и вещами. В проходе стояли не поместившиеся под полками потёртые фанерные чемоданы с металлическими уголками и замочками, большие узлы и корзины. Пассажиры сновали туда-сюда, спотыкались о чужие ноги и вещи. На верхних полках кто-то спал, укрывшись тонким шерстяным одеялом.
Напротив сидели две женщины и девочка-подросток в берете и чёрном пальто, из ворота которого виднелся кончик красного пионерского галстука. Галстук не был завязан узлом, а скреплён серебристым зажимом с красными язычками пламени.
— Очнулись? — мягко спросила одна из женщин в сером старомодном пальто. Её тёмные волосы были уложены вокруг головы венчиком. — Вам лучше?
— Не знаю, — с трудом ответила Вика, разлепив сухие губы, — тошнит.
— Ничего, пройдёт. Да вы лежите, лежите…
Она всё же села, оперевшись спиной о стенку и натянув на себя одеяло. В изголовье обнаружился её рюкзак с разными мелочами и курточкой. Где-то на дне рюкзака должен быть пакетик фруктовой карамели. Вика расстегнула замок, достала конфету — попалась лимонная — развернула фантик и отправила леденец в рот. Кисло-сладкий приятный вкус немного унял тошноту.
Мальчик с зелёным грузовиком, одетый в нелепую курточку и кепку, забыл про свою игрушку и не сводил с Вики тёмных выразительных глаз.
Та поняла:
— Как тебя зовут?
— Серёжа.
Вика протянула две конфеты:
— Держи, Серёжа!
Тот вопросительно посмотрел на женщину в пальто, она улыбнулась и кивнула: можно.
— Спасибо!
Одну конфету он спрятал в карман, вторую стал катать во рту с видимым удовольствием, болтая ногами. Фантик разгладил на коленке, сложил вдвое и тоже убрал в карман.
— Я собираю фантики от конфет, у меня их уже много, — похвалился Серёжа. — Только альбом дома остался, мама с собой не разрешила взять, говорит, что тяжёлый.
Тошнота отпустила, головная боль как будто притупилась. Но что это за вагон, похожий на музейный экспонат? Как же она здесь оказалась? Надо вспомнить...
***
Отпуск Вике дали в мае, а не в августе, как она хотела.
— Понимаете, Виктория Александровна, я не могу сразу двух врачей отпустить в августе, — вежливо и будто виновато объяснила заведующая отделением, — если не май, то, может быть, ноябрь вас устроит?
Нет, ноябрь не устроит, лучше май. Можно поехать к матери в Самару, погостить месяц. Давно ведь собиралась, да всё как-то не складывалось. Самара была Викиным родным городом, там она родилась, ходила в детский сад и школу, в спортивную секцию на плаванье. Оттуда уехала учиться в университет Сеченова в Москве, там осталась лучшая подруга Наташа.
Мама, конечно, обрадовалась:
— Виктория, наконец-то ты мне поможешь посадить картошку! (Она не мыслила жизни без дачи, своих помидорчиков и картошечки).
— Помогу-помогу… Мам, что тебе привезти из Москвы?
— Доча, дефицита в Самаре давно нет, слава богу! Ничего не надо, сама приезжай.
Незадолго до отъезда в Москве резко похолодало, и Вика с ворчанием достала из шкафа убранные на хранение ботинки и утеплённую курточку защитного цвета со множеством погончиков и кармашков.
Билет был куплен на седьмое мая. Поезд отправлялся утром с Казанского вокзала; четырнадцать часов пути — и Вика в Самаре. Продукты с собой можно не брать, только фруктов немного и печенья. Позавтракает в вагоне-ресторане — шиканёт.
…Утром Виктория едва не проспала, и всё из-за дурной привычки выключать будильник и ещё чуть-чуть полежать. Через сорок минут она в темпе одевалась, путаясь в штанинах и причёсываясь на ходу.
Времени на нормальный завтрак не оставалось. Вика торопливо допивала чашку кофе, когда позвонили из службы такси: машина стоит у подъезда.
— Выхожу, выхожу!
Она подхватила вещи, закрыла дверь на все замки и вызвала лифт.
***
Вика затащила в вагон тяжёлый чемодан на колёсиках и пошла по узкому коридору, разыскивая свой номер. К её удивлению, в купе других пассажиров не было.
«Это ненадолго, — подумалось с сожалением, — рано или поздно обязательно кто-нибудь подсядет».
Вика решила переодеться, пока никто не мешал. Достала из чемодана белую толстовку с британским флагом на груди и синие джинсы.
Заглянула проводница:
— Постель брать будете?
— Нет, спать я уже дома буду, — улыбнулась Вика.
При этих словах она почувствовала какую-то смутную тревогу, дурное предчувствие — так иногда бывало, но не стала зацикливаться и давать волю фантазии.
Поймав своё отражение в зеркале, Вика вспомнила, что в суматохе не успела накраситься. Достала из рюкзака косметичку, нанесла тушь на ресницы, мазнула губы розовой помадой, стянула резинкой в хвост светлые волосы до плеч. Черты лица у Виктории правильные, глаза голубые, чуть насмешливые. Фигура хорошая безо всяких диет. Красавица? А почему бы и нет?
Многие из её окружения не понимали, почему такая умная и эффектная девушка до сих пор не замужем: ну где глаза у этих мужчин?! А Вика улыбалась и цитировала Хайяма:
Я думаю, что лучше одиноким быть,
Чем жар души «кому-нибудь» дарить.
Бесценный дар отдав кому попало,
Родного встретив, не сумеешь полюбить.
Поезд тронулся, набрал ход, оставив позади шумный Казанский вокзал. Вике давно хотелось есть: чашка кофе только разожгла аппетит. Проверила кошелёк с деньгами и картой — он был на месте, положила в кармашек телефон и взялась за дверную ручку. Потом внезапно (к счастью, как оказалось) подумала, что ходить через вагоны в одной толстовке будет холодно, и сунула в рюкзак куртку.
А что же было потом?..
Вика шла через холодные тамбуры, через грохот и лязг буферной зоны, разыскивая ресторан. Чужие вагоны с заспанными пассажирами, очереди в туалет, двери, двери, двери...
Навстречу попалась хмурая проводница с подносом пустых стаканов.
— Простите, — остановила её Вика, — а где рес...
Вопрос прервал свист и шипение, поезд стал резко тормозить. Проводница вскрикнула, поднос полетел в сторону, раздался звон разбитой посуды, женский визг и крики из открытой двери купе.
Вику с силой отбросило на дверь тамбура. Боль оглушила, было трудно дышать, и показалось, что воздух стал плотным, светящимся, фосфоресцирующим. Теряя сознание, Вика услышала грохот и бухающие взрывы. И чужой, едва слышимый разговор.
— Гражданских бомбят, сволочи!
— Женщину контузило, товарищ капитан. Что делать?
— Надо занести её в вагон. Медики в поезде есть?
***
— Позвать врача? — сочувственно спросила Серёжина мать.
Вика отказалась, заверив, что чувствует себя лучше. У неё сотрясение мозга, судя по симптомам, надо в больницу и постельный режим, но это уже потом, дома...
Что же всё-таки случилось?
— Поезд стали бомбить, — буднично мама Серёжи, — бомба рядом разорвалась, окна вылетели. Скомандовали выходить из вагонов, мы выскочили… Вас контузило, без сознания долго лежали. Слава богу, все живы.
— Никакого бога нет, это просто так говорят, — встрял Серёжа.
Вика ужаснулась:
— О чём вы? Как это — «стали бомбить», кто?!
На неё посмотрели с жалостью.
— Немцы, кто же ещё.
Пассажиры стали с интересом прислушиваться к разговору.
— Какие немцы? Почему?
— У вас потеря памяти, — грустно объяснила мама Серёжи. — Война началась, вы помните?
— Нет, конечно, нет! — У Вики задрожали руки. — Когда это случилось?
— Двадцать второго июня.
— А-а-а… Я поняла, — улыбнулась она. Как же сразу не догадалась? День Победы же скоро! — Ролевики? Но как всё реалистично: и вагон тех лет, и обстановка, и одежда… Супер!
— Я всё же позову врача, — поднялась соседка.
— Не надо врача, я сама врач.
По вагону прошёл гомон и оживление, какая-то невысокая женщина направилась к выходу с алюминиевым чайником в руках. Поезд стал замедлять ход, зашипел и остановился. Вика прильнула к окну.
Это была маленькая станция со старинным кирпичным зданием вокзала, с небольшими окнами в резных наличниках на фасаде. И толпы людей… вся платформа забита людьми: женщинами, детьми, стариками... Кто сидел прямо на земле, кто на чемоданах. В такой-то холод!
— Открывать не буду, если никто не выходит, — раздался зычный голос, — открой — так штурмом будут брать.
Снаружи послышались отчаянные крики, чьи-то невидимые руки заколотили по дверям вагона, будто в подтверждение слов проводника. В окно было видно, как люди, похватав узлы и корзины, толпой бежали к поезду.
Вике стало страшно.
— Что происходит?
Небритый старик в ватнике, притулившийся на боковой полке, отложил газету:
— Знамо что... Все уехать хотят подальше от войны, немец-то под Москвой. Вот ты куда, девушка, едешь?
— В Самару, — ответила потрясённая Вика.
— Это раньше говорили: Самара, а с тридцать пятого года — Куйбышев, — поучительно поправил старик.
Она потянулась за газетой:
— Можно?
— Да бери, не жалко…
Это была «Правда» с фотографией лётчиков в шлемах на первой странице.
— «Гитлеровская свора продолжает лезть на Москву. Остановить врага! Отразить натиск фашистских разбойников!» — тихо прочла Вика. — Какая старая газета... Откуда она у вас?
— Сегодняшняя, на станции купил. Куда новее-то? — обиделся старик.
Вика посмотрела на дату в левом верхнем углу: суббота, 25 октября, 1941 год.
— Это сорок первого года газета.
— А какого же тебе надо?
— Этого года надо. Вы намекаете, что сегодня октябрь сорок первого года?
— С утра так и было, — усмехнулся дед и вытер рукой нос в красных прожилках. — Здорово же тебя контузило, девушка!
— Вы меня все разыгрываете, — покачала головой Вика. — Серёжа, тебе сколько лет?
— Семь!
— Значит, ты родился...
— В тридцать четвёртом году.
— Нет, ты родился в две тысячи десятом, — поправила она.
Серёжка рассмеялся:
— Вы что, тётя, таких цифр не бывает!
— Всё правильно, Серёжка в тридцать четвёртом родился, — подтвердила его мать.
Вика откинула одеяло. Здесь творится что-то странное, надо найти свой вагон! Она начала протискиваться к выходу, наконец добралась до тамбура, полного табачного дыма: там курили двое мужчин.
Дверь в буферную зону оказалась запертой.
— Ты куда, там закрыто! — сердито посмотрел один из курящих, видимо, проводник.
— Мне надо выйти! — с отчаянием сказала Вика, дёргая дверную ручку.
— Надо так надо, сейчас открою, — неожиданно легко согласился проводник.
Достал из кармана ключ и отпер другую дверь, что вела наружу.
— Пять минут стоять будем, потом крикнешь — отопру. Меня Николаем зовут.
Вика спустилась с подножки и побежала вдоль состава, наталкиваясь на людей, навьюченных мешками и узлами. Второй, третий, четвёртый вагон... Вот и нужный — пятый.
Она остановилась, тяжело дыша. «Её» вагон ничем не отличался от вереницы своих тёмно-зелёных собратьев образца тысяча девятьсот сорокового года. Кирпичного цвета покатая крыша блестела от влаги, на ней торчали вентиляционные «грибки». Из окошек с деревянными рамами заинтересованно смотрели пассажиры. Это дурной сон, это не может быть правдой!
Поезд лязгнул, дёрнулся и подался назад. Это отрезвило Вику: остаться раздетой на вокзале было бы ужасно. Она побежала назад изо всех сил, замолотила кулачками по двери вагона. И испугалась, что ей не откроют, как тем отчаявшимся людям.
— Николай! Николай!
Но дверь с лязгом распахнулась, проводник подал Вике руку, помог подняться в вагон и сразу запер за ней.
— Набегалась? — спросил он. — Кипяток искала? А чего без кружки?
— Мне нужно в Москву...
— Все из Москвы, а ты в Москву? Подожди, война кончится — вернёшься.
— Вы не понимаете, мне надо назад!
— Где уж не понять… Эх, молодо-зелено! — вздохнул проводник.
Поезд зашипел и тронулся, набирая ход.
***
Из приоткрытой двери уборной шёл едкий запах мочи. Вика вошла и заперлась, привалилась спиной к стене, закрыв глаза. Голова кружилась, снова подступила тошнота. Запах нечистот усилил позывы, и Вику вырвало в металлическую грязную раковину.
Она долго умывалась ледяной водой, пока не заломило лицо и руки. Вздрагивая от озноба, сняла толстовку с британским флагом и надела её наизнанку: так не будет видно картинки, лишние расспросы сейчас ни к чему; расстегнула плоский фитнес-браслет и сунула в карман джинсов. Золотой крестик на витой цепочке — подарок матери — спрятала под майку.
В купе её ждали.
— Я уже начала волноваться, думала, что вы отстали, — с облегчением сказала мама Серёжи, и Вика опять подумала, что у соседки удивительно мягкий и добрый голос. И лицо красивое, с большими выразительными глазами, как у Татьяны Самойловой из фильма «Летят журавли».
— Мы так и не познакомились. Как вас зовут? — спросила Вика.
— Валентина.
— А я Вика. Виктория.
— Какое хорошее имя у вас… Виктория — значит победа. Победа нам сейчас нужна.
Вика чуть улыбнулась: в детстве из-за имени её дразнили клубникой.
Из рюкзака она вытащила утеплённую курточку с погончиками и кармашками на кнопках, натянула её поверх толстовки. Сразу стало теплее. Как хорошо, что начало мая выдалось холодным, как хорошо, что пришлось достать из шкафа колготки, ботинки и куртку! Краем глаза Вика заметила, как другие пассажиры пристально и детально рассматривают её одежду, лишь Серёжа искренне восхитился:
— Ух ты! Это военная куртка?
— Да, мне на военной подготовке выдали, — солгала Вика.
Она прихватила рюкзак и снова прошла в уборную, достала телефон. Его оставалось только выключить и спрятать в потайном кармане рюкзака вместе с паспортом, деньгами и банковской картой. Сейчас все эти вещи совершенно бесполезны и даже опасны: Вику легко могли принять за шпионку.
Ещё в рюкзаке обнаружилась коробочка амоксициллина, завалявшаяся с прошлого года. Совершенно по-новому Вика смотрела на маленькие капсулы — это же настоящее сокровище! Коробочка тоже отправилась в потайной карман. Дальнейшая ревизия рюкзака подарила зарядник от телефона, губную помаду, ключи от московской ипотечной квартиры, упаковку жевательной резинки, шариковую ручку и бумажные носовые платки. Только теперь Вика пожалела, что не взяла в дорогу продукты. Два яблока, банан, помятая пачка печенья «Любятово» и небольшая упаковка карамели — вот и все запасы. Без еды, без денег, без вещей. Совсем одна...
Поезд стоял, пропуская встречные эшелоны. Хотелось есть, но Вика могла позволить себе истратить лишь крохи еды из рюкзака. Соседки — женщина с девочкой — пересели поближе к столику, достали из корзины чёрный хлеб с салом и варёную картошку. Ели её, макая в соль и запивая молоком из бутылки. Вика отвернулась.
Валентина покопалась в сумке, зашуршала бумагой.
— Сынок, ты голодный? Возьми…
Серёжа взял бутерброд и стал жевать, катая грузовичок по стенке купе.
— Виктория, угощайтесь.
Вика увидела, что Валентина протягивает бутерброд с колбасой в бумажной салфетке, и пролепетала, краснея:
— Что вы, не надо! Я не голодна.
— Берите, пожалуйста, это не последнее.
Вика не стала ломаться, поблагодарила и начала есть. Ах, каким вкусным был этот бутерброд из куска белого хлеба и кружочка чайной колбасы!
Они разговорились. Валентина тоже ехала в Самару, и у Вики отлегло от сердца: всё-таки в городе она будет не одна.
— Вы к родственникам едете? — спросила Виктория.
— Нет, мы эвакуируемся с заводом. А вы? Тоже от организации?
— Нет, я сама по себе, так получилось, — призналась Вика и после недолгого молчания неожиданно добавила: — Чемодан у меня пропал...
Додумывая на ходу легенду, она рассказала, что во время бомбёжки потерялся чемодан с вещами, деньгами и документами.
— Как? Где потерялся? — ужаснулась Валентина.
— В другом вагоне. Я искала, его нигде нет.
Чемодан благополучно приехал в Самару, надо полагать. Мама, конечно, в панике: Вики нет, телефон молчит... Боже мой, бедная мама наверняка места себе не находит. Будет искать Вику среди отставших от поезда, потом в больницах и моргах. Потом заявление в полицию напишет, там дело заведут. И тогда какой-нибудь седовласый следователь выяснит, что пассажир в поезде сорвал стоп-кран, а после этого бесследно пропала другая пассажирка, Фомина Виктория Александровна, двадцати восьми лет…
Соседка Валентины прислушивалась к чужому разговору, испуганно моргая, потом не выдержала:
— Проводнику сказать надо про чемодан. Как же вы без документов?
— Ищи-свищи энтот чемодан, — хмыкнул дед с газетой. — Кто увёл, того уже нет!
— Всё равно надо сказать, пусть поищут.
— Сказать-то можно, а толку?
Он и мысли не допускал, что чемодан сам по себе потерялся.
Покопался в кармане и достал две мятые купюры по пять рублей.
— Эх, держи, девушка, вроде как милостынька тебе.
Вика вспыхнула, но не в её положении было отказываться.
— Спасибо.
Она никогда не видела таких старых денег и стала рассматривать серо-голубые банкноты с цифрой пять в гильоширной розетке и парашютистом на фоне самолёта.
— Первый раз деньги увидела? — мелко рассмеялся дед.
Тошнота усиливалась от мерного покачивания поезда, подступала к самому горлу. Было зябко, болела голова, мысли путались и сбивались. Не получалось вспомнить что-то очень важное, важное и пугающее.
Вика лежала на боку, скорчившись от озноба, укрытая тонким и колючим одеялом.
— Не из нашего вагона вроде... контузило? — откашлявшись, спросил чей-то мужской басок.
— Да, кажется… — неуверенно ответил кто-то.
Сквозь дрёму слышался детский плач, кашель, чей-то храп и обрывки чужого разговора:
— Листовки скинули... а в них написано, дескать, Москва не столица, Урал не граница...
— Бегут, давка везде, магазины закрыли...
— Завод заминировали… Мы же не слепые, всё видим.
— Говорят, что и сам из Москвы сбежал, бросил нас.
— Отставить разговорчики! Провокатор, шкура! — Голос задыхался от бешенства.
«Это бред... Кажется, я заболела», — подумала Вика и снова провалилась в дремоту.
Очнулась она от холода. Дрожа всем телом, натянула одеяло до подбородка. Как сильно грохочет и лязгает вагон! Окна, что ли, нараспашку? Вика открыла глаза, превозмогая тошноту, и огляделась.
Очень старый плацкартный вагон был битком набит пассажирами и вещами. В проходе стояли не поместившиеся под полками потёртые фанерные чемоданы с металлическими уголками и замочками, большие узлы и корзины. Пассажиры сновали туда-сюда, спотыкались о чужие ноги и вещи. На верхних полках кто-то спал, укрывшись тонким шерстяным одеялом.
Напротив сидели две женщины и девочка-подросток в берете и чёрном пальто, из ворота которого виднелся кончик красного пионерского галстука. Галстук не был завязан узлом, а скреплён серебристым зажимом с красными язычками пламени.
— Очнулись? — мягко спросила одна из женщин в сером старомодном пальто. Её тёмные волосы были уложены вокруг головы венчиком. — Вам лучше?
— Не знаю, — с трудом ответила Вика, разлепив сухие губы, — тошнит.
— Ничего, пройдёт. Да вы лежите, лежите…
Она всё же села, оперевшись спиной о стенку и натянув на себя одеяло. В изголовье обнаружился её рюкзак с разными мелочами и курточкой. Где-то на дне рюкзака должен быть пакетик фруктовой карамели. Вика расстегнула замок, достала конфету — попалась лимонная — развернула фантик и отправила леденец в рот. Кисло-сладкий приятный вкус немного унял тошноту.
Мальчик с зелёным грузовиком, одетый в нелепую курточку и кепку, забыл про свою игрушку и не сводил с Вики тёмных выразительных глаз.
Та поняла:
— Как тебя зовут?
— Серёжа.
Вика протянула две конфеты:
— Держи, Серёжа!
Тот вопросительно посмотрел на женщину в пальто, она улыбнулась и кивнула: можно.
— Спасибо!
Одну конфету он спрятал в карман, вторую стал катать во рту с видимым удовольствием, болтая ногами. Фантик разгладил на коленке, сложил вдвое и тоже убрал в карман.
— Я собираю фантики от конфет, у меня их уже много, — похвалился Серёжа. — Только альбом дома остался, мама с собой не разрешила взять, говорит, что тяжёлый.
Тошнота отпустила, головная боль как будто притупилась. Но что это за вагон, похожий на музейный экспонат? Как же она здесь оказалась? Надо вспомнить...
***
Отпуск Вике дали в мае, а не в августе, как она хотела.
— Понимаете, Виктория Александровна, я не могу сразу двух врачей отпустить в августе, — вежливо и будто виновато объяснила заведующая отделением, — если не май, то, может быть, ноябрь вас устроит?
Нет, ноябрь не устроит, лучше май. Можно поехать к матери в Самару, погостить месяц. Давно ведь собиралась, да всё как-то не складывалось. Самара была Викиным родным городом, там она родилась, ходила в детский сад и школу, в спортивную секцию на плаванье. Оттуда уехала учиться в университет Сеченова в Москве, там осталась лучшая подруга Наташа.
Мама, конечно, обрадовалась:
— Виктория, наконец-то ты мне поможешь посадить картошку! (Она не мыслила жизни без дачи, своих помидорчиков и картошечки).
— Помогу-помогу… Мам, что тебе привезти из Москвы?
— Доча, дефицита в Самаре давно нет, слава богу! Ничего не надо, сама приезжай.
Незадолго до отъезда в Москве резко похолодало, и Вика с ворчанием достала из шкафа убранные на хранение ботинки и утеплённую курточку защитного цвета со множеством погончиков и кармашков.
Билет был куплен на седьмое мая. Поезд отправлялся утром с Казанского вокзала; четырнадцать часов пути — и Вика в Самаре. Продукты с собой можно не брать, только фруктов немного и печенья. Позавтракает в вагоне-ресторане — шиканёт.
…Утром Виктория едва не проспала, и всё из-за дурной привычки выключать будильник и ещё чуть-чуть полежать. Через сорок минут она в темпе одевалась, путаясь в штанинах и причёсываясь на ходу.
Времени на нормальный завтрак не оставалось. Вика торопливо допивала чашку кофе, когда позвонили из службы такси: машина стоит у подъезда.
— Выхожу, выхожу!
Она подхватила вещи, закрыла дверь на все замки и вызвала лифт.
***
Вика затащила в вагон тяжёлый чемодан на колёсиках и пошла по узкому коридору, разыскивая свой номер. К её удивлению, в купе других пассажиров не было.
«Это ненадолго, — подумалось с сожалением, — рано или поздно обязательно кто-нибудь подсядет».
Вика решила переодеться, пока никто не мешал. Достала из чемодана белую толстовку с британским флагом на груди и синие джинсы.
Заглянула проводница:
— Постель брать будете?
— Нет, спать я уже дома буду, — улыбнулась Вика.
При этих словах она почувствовала какую-то смутную тревогу, дурное предчувствие — так иногда бывало, но не стала зацикливаться и давать волю фантазии.
Поймав своё отражение в зеркале, Вика вспомнила, что в суматохе не успела накраситься. Достала из рюкзака косметичку, нанесла тушь на ресницы, мазнула губы розовой помадой, стянула резинкой в хвост светлые волосы до плеч. Черты лица у Виктории правильные, глаза голубые, чуть насмешливые. Фигура хорошая безо всяких диет. Красавица? А почему бы и нет?
Многие из её окружения не понимали, почему такая умная и эффектная девушка до сих пор не замужем: ну где глаза у этих мужчин?! А Вика улыбалась и цитировала Хайяма:
Я думаю, что лучше одиноким быть,
Чем жар души «кому-нибудь» дарить.
Бесценный дар отдав кому попало,
Родного встретив, не сумеешь полюбить.
Поезд тронулся, набрал ход, оставив позади шумный Казанский вокзал. Вике давно хотелось есть: чашка кофе только разожгла аппетит. Проверила кошелёк с деньгами и картой — он был на месте, положила в кармашек телефон и взялась за дверную ручку. Потом внезапно (к счастью, как оказалось) подумала, что ходить через вагоны в одной толстовке будет холодно, и сунула в рюкзак куртку.
А что же было потом?..
Вика шла через холодные тамбуры, через грохот и лязг буферной зоны, разыскивая ресторан. Чужие вагоны с заспанными пассажирами, очереди в туалет, двери, двери, двери...
Навстречу попалась хмурая проводница с подносом пустых стаканов.
— Простите, — остановила её Вика, — а где рес...
Вопрос прервал свист и шипение, поезд стал резко тормозить. Проводница вскрикнула, поднос полетел в сторону, раздался звон разбитой посуды, женский визг и крики из открытой двери купе.
Вику с силой отбросило на дверь тамбура. Боль оглушила, было трудно дышать, и показалось, что воздух стал плотным, светящимся, фосфоресцирующим. Теряя сознание, Вика услышала грохот и бухающие взрывы. И чужой, едва слышимый разговор.
— Гражданских бомбят, сволочи!
— Женщину контузило, товарищ капитан. Что делать?
— Надо занести её в вагон. Медики в поезде есть?
***
— Позвать врача? — сочувственно спросила Серёжина мать.
Вика отказалась, заверив, что чувствует себя лучше. У неё сотрясение мозга, судя по симптомам, надо в больницу и постельный режим, но это уже потом, дома...
Что же всё-таки случилось?
— Поезд стали бомбить, — буднично мама Серёжи, — бомба рядом разорвалась, окна вылетели. Скомандовали выходить из вагонов, мы выскочили… Вас контузило, без сознания долго лежали. Слава богу, все живы.
— Никакого бога нет, это просто так говорят, — встрял Серёжа.
Вика ужаснулась:
— О чём вы? Как это — «стали бомбить», кто?!
На неё посмотрели с жалостью.
— Немцы, кто же ещё.
Пассажиры стали с интересом прислушиваться к разговору.
— Какие немцы? Почему?
— У вас потеря памяти, — грустно объяснила мама Серёжи. — Война началась, вы помните?
— Нет, конечно, нет! — У Вики задрожали руки. — Когда это случилось?
— Двадцать второго июня.
— А-а-а… Я поняла, — улыбнулась она. Как же сразу не догадалась? День Победы же скоро! — Ролевики? Но как всё реалистично: и вагон тех лет, и обстановка, и одежда… Супер!
— Я всё же позову врача, — поднялась соседка.
— Не надо врача, я сама врач.
По вагону прошёл гомон и оживление, какая-то невысокая женщина направилась к выходу с алюминиевым чайником в руках. Поезд стал замедлять ход, зашипел и остановился. Вика прильнула к окну.
Это была маленькая станция со старинным кирпичным зданием вокзала, с небольшими окнами в резных наличниках на фасаде. И толпы людей… вся платформа забита людьми: женщинами, детьми, стариками... Кто сидел прямо на земле, кто на чемоданах. В такой-то холод!
— Открывать не буду, если никто не выходит, — раздался зычный голос, — открой — так штурмом будут брать.
Снаружи послышались отчаянные крики, чьи-то невидимые руки заколотили по дверям вагона, будто в подтверждение слов проводника. В окно было видно, как люди, похватав узлы и корзины, толпой бежали к поезду.
Вике стало страшно.
— Что происходит?
Небритый старик в ватнике, притулившийся на боковой полке, отложил газету:
— Знамо что... Все уехать хотят подальше от войны, немец-то под Москвой. Вот ты куда, девушка, едешь?
— В Самару, — ответила потрясённая Вика.
— Это раньше говорили: Самара, а с тридцать пятого года — Куйбышев, — поучительно поправил старик.
Она потянулась за газетой:
— Можно?
— Да бери, не жалко…
Это была «Правда» с фотографией лётчиков в шлемах на первой странице.
— «Гитлеровская свора продолжает лезть на Москву. Остановить врага! Отразить натиск фашистских разбойников!» — тихо прочла Вика. — Какая старая газета... Откуда она у вас?
— Сегодняшняя, на станции купил. Куда новее-то? — обиделся старик.
Вика посмотрела на дату в левом верхнем углу: суббота, 25 октября, 1941 год.
— Это сорок первого года газета.
— А какого же тебе надо?
— Этого года надо. Вы намекаете, что сегодня октябрь сорок первого года?
— С утра так и было, — усмехнулся дед и вытер рукой нос в красных прожилках. — Здорово же тебя контузило, девушка!
— Вы меня все разыгрываете, — покачала головой Вика. — Серёжа, тебе сколько лет?
— Семь!
— Значит, ты родился...
— В тридцать четвёртом году.
— Нет, ты родился в две тысячи десятом, — поправила она.
Серёжка рассмеялся:
— Вы что, тётя, таких цифр не бывает!
— Всё правильно, Серёжка в тридцать четвёртом родился, — подтвердила его мать.
Вика откинула одеяло. Здесь творится что-то странное, надо найти свой вагон! Она начала протискиваться к выходу, наконец добралась до тамбура, полного табачного дыма: там курили двое мужчин.
Дверь в буферную зону оказалась запертой.
— Ты куда, там закрыто! — сердито посмотрел один из курящих, видимо, проводник.
— Мне надо выйти! — с отчаянием сказала Вика, дёргая дверную ручку.
— Надо так надо, сейчас открою, — неожиданно легко согласился проводник.
Достал из кармана ключ и отпер другую дверь, что вела наружу.
— Пять минут стоять будем, потом крикнешь — отопру. Меня Николаем зовут.
Вика спустилась с подножки и побежала вдоль состава, наталкиваясь на людей, навьюченных мешками и узлами. Второй, третий, четвёртый вагон... Вот и нужный — пятый.
Она остановилась, тяжело дыша. «Её» вагон ничем не отличался от вереницы своих тёмно-зелёных собратьев образца тысяча девятьсот сорокового года. Кирпичного цвета покатая крыша блестела от влаги, на ней торчали вентиляционные «грибки». Из окошек с деревянными рамами заинтересованно смотрели пассажиры. Это дурной сон, это не может быть правдой!
Поезд лязгнул, дёрнулся и подался назад. Это отрезвило Вику: остаться раздетой на вокзале было бы ужасно. Она побежала назад изо всех сил, замолотила кулачками по двери вагона. И испугалась, что ей не откроют, как тем отчаявшимся людям.
— Николай! Николай!
Но дверь с лязгом распахнулась, проводник подал Вике руку, помог подняться в вагон и сразу запер за ней.
— Набегалась? — спросил он. — Кипяток искала? А чего без кружки?
— Мне нужно в Москву...
— Все из Москвы, а ты в Москву? Подожди, война кончится — вернёшься.
— Вы не понимаете, мне надо назад!
— Где уж не понять… Эх, молодо-зелено! — вздохнул проводник.
Поезд зашипел и тронулся, набирая ход.
***
Из приоткрытой двери уборной шёл едкий запах мочи. Вика вошла и заперлась, привалилась спиной к стене, закрыв глаза. Голова кружилась, снова подступила тошнота. Запах нечистот усилил позывы, и Вику вырвало в металлическую грязную раковину.
Она долго умывалась ледяной водой, пока не заломило лицо и руки. Вздрагивая от озноба, сняла толстовку с британским флагом и надела её наизнанку: так не будет видно картинки, лишние расспросы сейчас ни к чему; расстегнула плоский фитнес-браслет и сунула в карман джинсов. Золотой крестик на витой цепочке — подарок матери — спрятала под майку.
В купе её ждали.
— Я уже начала волноваться, думала, что вы отстали, — с облегчением сказала мама Серёжи, и Вика опять подумала, что у соседки удивительно мягкий и добрый голос. И лицо красивое, с большими выразительными глазами, как у Татьяны Самойловой из фильма «Летят журавли».
— Мы так и не познакомились. Как вас зовут? — спросила Вика.
— Валентина.
— А я Вика. Виктория.
— Какое хорошее имя у вас… Виктория — значит победа. Победа нам сейчас нужна.
Вика чуть улыбнулась: в детстве из-за имени её дразнили клубникой.
Из рюкзака она вытащила утеплённую курточку с погончиками и кармашками на кнопках, натянула её поверх толстовки. Сразу стало теплее. Как хорошо, что начало мая выдалось холодным, как хорошо, что пришлось достать из шкафа колготки, ботинки и куртку! Краем глаза Вика заметила, как другие пассажиры пристально и детально рассматривают её одежду, лишь Серёжа искренне восхитился:
— Ух ты! Это военная куртка?
— Да, мне на военной подготовке выдали, — солгала Вика.
Она прихватила рюкзак и снова прошла в уборную, достала телефон. Его оставалось только выключить и спрятать в потайном кармане рюкзака вместе с паспортом, деньгами и банковской картой. Сейчас все эти вещи совершенно бесполезны и даже опасны: Вику легко могли принять за шпионку.
Ещё в рюкзаке обнаружилась коробочка амоксициллина, завалявшаяся с прошлого года. Совершенно по-новому Вика смотрела на маленькие капсулы — это же настоящее сокровище! Коробочка тоже отправилась в потайной карман. Дальнейшая ревизия рюкзака подарила зарядник от телефона, губную помаду, ключи от московской ипотечной квартиры, упаковку жевательной резинки, шариковую ручку и бумажные носовые платки. Только теперь Вика пожалела, что не взяла в дорогу продукты. Два яблока, банан, помятая пачка печенья «Любятово» и небольшая упаковка карамели — вот и все запасы. Без еды, без денег, без вещей. Совсем одна...
Поезд стоял, пропуская встречные эшелоны. Хотелось есть, но Вика могла позволить себе истратить лишь крохи еды из рюкзака. Соседки — женщина с девочкой — пересели поближе к столику, достали из корзины чёрный хлеб с салом и варёную картошку. Ели её, макая в соль и запивая молоком из бутылки. Вика отвернулась.
Валентина покопалась в сумке, зашуршала бумагой.
— Сынок, ты голодный? Возьми…
Серёжа взял бутерброд и стал жевать, катая грузовичок по стенке купе.
— Виктория, угощайтесь.
Вика увидела, что Валентина протягивает бутерброд с колбасой в бумажной салфетке, и пролепетала, краснея:
— Что вы, не надо! Я не голодна.
— Берите, пожалуйста, это не последнее.
Вика не стала ломаться, поблагодарила и начала есть. Ах, каким вкусным был этот бутерброд из куска белого хлеба и кружочка чайной колбасы!
Они разговорились. Валентина тоже ехала в Самару, и у Вики отлегло от сердца: всё-таки в городе она будет не одна.
— Вы к родственникам едете? — спросила Виктория.
— Нет, мы эвакуируемся с заводом. А вы? Тоже от организации?
— Нет, я сама по себе, так получилось, — призналась Вика и после недолгого молчания неожиданно добавила: — Чемодан у меня пропал...
Додумывая на ходу легенду, она рассказала, что во время бомбёжки потерялся чемодан с вещами, деньгами и документами.
— Как? Где потерялся? — ужаснулась Валентина.
— В другом вагоне. Я искала, его нигде нет.
Чемодан благополучно приехал в Самару, надо полагать. Мама, конечно, в панике: Вики нет, телефон молчит... Боже мой, бедная мама наверняка места себе не находит. Будет искать Вику среди отставших от поезда, потом в больницах и моргах. Потом заявление в полицию напишет, там дело заведут. И тогда какой-нибудь седовласый следователь выяснит, что пассажир в поезде сорвал стоп-кран, а после этого бесследно пропала другая пассажирка, Фомина Виктория Александровна, двадцати восьми лет…
Соседка Валентины прислушивалась к чужому разговору, испуганно моргая, потом не выдержала:
— Проводнику сказать надо про чемодан. Как же вы без документов?
— Ищи-свищи энтот чемодан, — хмыкнул дед с газетой. — Кто увёл, того уже нет!
— Всё равно надо сказать, пусть поищут.
— Сказать-то можно, а толку?
Он и мысли не допускал, что чемодан сам по себе потерялся.
Покопался в кармане и достал две мятые купюры по пять рублей.
— Эх, держи, девушка, вроде как милостынька тебе.
Вика вспыхнула, но не в её положении было отказываться.
— Спасибо.
Она никогда не видела таких старых денег и стала рассматривать серо-голубые банкноты с цифрой пять в гильоширной розетке и парашютистом на фоне самолёта.
— Первый раз деньги увидела? — мелко рассмеялся дед.
Вика опомнилась и спрятала «милостыньку» в карман куртки.
Читать на Литрес.
Сорочье гнездо
Глава 1
Рубаха у Прошки — заплатка на заплатке, но чистая, он сам стирает её с песочком у реки и сушит на горячем солнце. И штаны не лучше: короткие, латаные-перелатаные. Босые Прошкины ноги покрыты саднящими цыпками; сивые, давно не стриженные волосы торчат космами, лицо бледное и худое. Через плечо висит холщовая сумка, в которую Прошка складывает подаяние. Он бредёт, опираясь на палку, она нужна, чтобы отгонять собак.
Собак Прошка не любит и боится, они преследуют его в каждой деревне. Стоит одной шавке забрехать, как откуда ни возьмись прибегают ещё десять, набрасываются с остервенелым лаем. Если бы не крепкая палка, разорвали бы Прошку на куски.
Когда-то давно, полгода назад, он мог считать себя самым счастливым парнишкой во всём селе. Это Прошка понял только сейчас. И мамка и тятька у него были живы-здоровы, на полу возилась с тряпичными куклами сестрёнка; на столе исходили густым паром щи со сметаной и жирная каша в большой плошке. Под лавкой стояла пара крепких башмаков. И подумать Прошка не мог, что всё куда-то денется.
За лето не выпало ни капли дождя, посевы в полях погибли. Начался голод. Село стало тихим и хмурым: не бегала по улицам ребятня, не брехали цепные кобели, пропали голуби.
Доводилось Прошке обедать и лепёшками из лебеды, и хлебом пополам с соломой. Кое-кто из посёлка уехал по чугунке в сытые губернии: билеты голодающим давали бесплатно. Думали податься в чужие края и Прошкины родители, да мамка пожалела корову, не знала, что та скоро околеет от бескормицы.
Первой померла сестрёнка. Прошка заметил, что маленькие от голодухи мрут первыми. Мать с отцом ушли на тот свет не от голода — от заразы. Вот так это случилось: постучались в избу странники, пустите, дескать, переночевать.
— Ночуйте, — позволила мамка, — угощать нечем, сами голодаем.
Странники попили воды из ведра и устроились спать на лавке. Утром ушли, а через несколько дней отец с матерью слегли от тифа и больше не встали. Никто в селе этой страшной хворью не болел, стало быть, это странники принесли заразу. Тятька с мамкой лежали в могиле, а Прошка даже не кашлянул, лишь как скелет отощал.
Вскоре к нему наведался краснолицый усатый урядник и сказал, что Прошку заберут в приют. Тот почти не слушал, в голове помутилось от запаха хлеба, настоящего, сытного, духовитого. В кармане урядника лежал приличный кусище, Прошка почему-то ясно видел его через сукно шинели.
— У тебя родные есть?
— Я знаю только дядю Савелия, тятиного брата.
— Адрес у дяди какой?
Адреса Прошка не помнил. Отец говорил, что живёт Савелий далеко, в N-ской губернии.
Урядник крякнул.
— N-ская губерния большая. В приют тебя определим, а там видно будет. Отыщем дядю — значит, заберёт к себе. Государь наш Александр Александрович сирот не обижает, даёт призор и пропитание.
Прошка потянул носом и сглотнул слюну. Урядник замолчал на полуслове, засуетился, полез в карман.
— Вот, поешь.
Хлеб Прошка умял мгновенно. Успел почувствовать, как твёрдая кисловатая корочка царапнула нёбо.
Известие о приюте он выслушал с безразличием, даже не поинтересовался, далеко ли ехать. Дорогу Прошка плохо помнил. Телега тряслась, гремела колёсами по замёрзшей грязи, ползли мимо верстовые полосатые столбы.
— Угадай загадку, — повернулся урядник, — нем и глух, а счёт знает. Что это, а?
Прошке не хотелось отвечать, он спрятал нос в воротник тулупа.
Два раза они останавливались у трактира погреться чаем — и ехали дальше. Смутно Прошка представлял, что такое приют. Думал, он похож на церковь с высоченными сводами и куполами, а увидел обычный дом в помещичьей усадьбе. Ну, не совсем обычный — под железной крышей, большущий, битком набитый голодающей сельской ребятнёй. Самое главное, в приюте трижды в день кормили, и Прошка решил, что жить здесь можно, пока за ним не приедет дядя Савелий.
Прошла зима, потом весна — от родни не было ни слова. Верно, позабыл про него урядник, не разыскал дядю.
Прошка собрался с духом и подошёл к помещице Седякиной, управляющей приютом.
Она переспросила, глядя через стёклышки пенсне:
— Что? Конверт и бумагу тебе? Адрес дядин знаешь?
Он назвал губернию, дядину фамилию, имя-отчество, а село запамятовал. То ли Николаевка, то ли Покровка, то ли Петровка.
— Ну хорошо, я напишу и в Николаевку, и в Покровку.
— И в Петровку, — осмелел Прошка.
Он воображал, что дядя получит письмо и сразу приедет, ну или по крайности пришлёт ответ. Прошка подкарауливал почтальона, приносившего в поместье газеты и письма, потом бежал к Седякиной. Та перебирала конверты и качала головой: «К сожалению, от твоего дяди ничего».
Да жив ли он? Прошка ещё малым видел дядю, лет шесть назад, когда тот с женой приезжал на Пасху. Вдруг он умер, как тятька и мамка? По слухам, семнадцать губерний голодали. Потерять последнюю родную душу — это не по-божески, против всякой справедливости.
Тяжёлые мысли теснились в Прошкиной голове. Ребята, наевшись пшеничной каши с кукурузными лепёшками (говорили, что кукурузную муку везли морем из Америки), шалили, затевали игры. Прошка сторонился мальчишек. Он и раньше был смирным, а теперь стал точно забитым. Брал из библиотеки Седякиной книжку, садился в уголок и листал. Помещица за это любила Прошку, хвалила и называла «маленький книгочей».
Осенило его внезапно. Удивительно, как раньше он не докумекал до такой простой вещи. Кто лучше него сможет отыскать дядю? Верно, никто. Чужие люди здесь плохие помощники. Сядет Прошка на поезд и доедет до соседней губернии, а найти Савелия Горемыкина в Николаевке, Петровке или Покровке будет проще простого.
В котомку он сложил рубашку, тятькин пиджак и мамкину шаль, которые прихватил из дома. Пригодятся обменять на еду.
Приседая от страха, Прошка пробрался на кухню и взял хлеб, луковицу, несколько кусков заграничного сахара — что под руку попалось. Закинул сумку за спину и побежал прочь из поместья, боялся, что если начнёт раздумывать, то не сможет уйти, струсит. Прошку никто не остановил. Кто-то из ребят крикнул вслед: «Эй, сивый, куда побёг?» — но догонять поленился.
Станцию он нашёл по гудку паровоза. Тот свистел пронзительно и призывно, как бы говоря: «Я тут, малец, давай поторапливайся, коль хочешь успеть! Ждать не стану!» Раньше Прошка любовался громадными, дышащими жаром паровозами, когда прибегал с ребятами на станцию, а прокатиться ему ни разу не подфартило, да и некуда было ехать, по совести говоря.
На поезде до дяди Савелия он так и не добрался. Думал, раз голодающий — садись и кати куда хочешь, а железнодорожники стали требовать документ, спрашивать, с кем Прошка едет. Он испугался, что его, не разобравшись, снова отправят в приют, и выскочил на незнакомой станции.
Бедолага потерял счёт дням. Казалось, что он скитается целую вечность. Закончился хлеб и сахар, Прошка обменял на еду мамкину шаль, батькин пиджак и свою сменную рубаху.
В Покровке Савелия Горемыкина не знали.
— Нету такого у нас, никогда не слыхала, — покачала головой молодая баба в наглухо повязанном платке и поставила на землю полное ведро воды. Говорила она протяжно, будто пела.
Прошка надеялся на везение и огорчился до слёз, узнав, что дяди в селе нет.
— Родню ищешь? — посочувствовала молодуха.
— Дядю.
Он посмотрел, как играют на воде солнечные блики, и провёл языком по сухим губам. Достал из котомки кружку.
— Можно мне попить?
— Что ты, милый! Холера кругом, кипятить надыть.
Прошка захлопал глазами. Про холеру он ничего не слышал, пил любую воду, какая встречалась: из реки, ручья или колодца.
Добрая баба позвала его в избу, усадила за стол, Перед Прошкой появилась тарелка щей и кусок тёмного хлеба с лебедой.
— Попрошаек мно-ого ходит, — окала молодуха, — а мы что, сами почесть одну траву едим. Зимой чуть не померли, ну сейчас-то всяко полегше. Мериканскую пшеницу привезли, кукурузу, сахару… Тебя-то жалко, ить малой. Сколько тебе годов?
— Одиннадцать.
Баба удивилась:
— Вона как… А по виду — малой.
Он спросил дорогу до Петровки, до неё оказалось сто сорок вёрст — путь неблизкий, а с пустым животом в особенности. Два дня Прошка крепился, не решался протянуть руку за подаянием — это же так стыдно! У них в селе и в хорошие времена нищих не жаловали.
— Подайте ради Христа… — тянул Прошка, не поднимая глаз от земли.
Должно быть, его жалели. Подавали то корку хлеба, то кукурузную лепёшку, то кусок ржаного пирога с кашей. Где пешим ходом, где на попутных подводах добрался он до Петровки. Там тоже бушевала холера, мёртвых хоронили в общей могиле, не успевали копать отдельную для каждого усопшего.
Прошку охватила страшная тоска. Неизвестно откуда пришла уверенность: Савелия Горемыкина здесь нет и никогда не было, как и в Покровке. И что хуже всего — в Николаевке его тоже нет. С Прошкой бывало подобное и раньше. Как втемяшится ерундовая ерунда в голову — не выбьешь и палкой, а после оказывалось, что всё случалось как по писаному. И в этот раз так вышло: в Петровке Горемыкиных никто не знал. Ох, как сплоховал Прошка! Оставил сытую жизнь в приюте, теперь сгинет, помрёт от голода, как пёс подзаборный.
Он больше не совестился просить милостыню, голод притуплял всякий стыд. Мамка прежде всегда нищим подавала. Где-то в небесной книге у Бога записаны все её добрые дела, все кусочки хлеба учтены и все копейки, которые отрывала от себя мать. Кто знает, вдруг теперь этот хлеб возвращается к Прошке?
— Подайте Христа ра-ади… — постучал он в большой и богатый дом с высоким крыльцом.
Выглянула дородная баба с заплаканными глазами, одетая в чёрное, и сказала:
— Поминки у нас. Муж от холеры помер. Заходи, помянешь раба Божия Павла, от маленьких помин лучше доходит.
Прошка замялся. А ну как он заразится и заболеет? И одёрнул себя: не всё ли равно, от чего помирать, — от голода или от холеры.
Переступил порог, перекрестился на иконы. Огляделся: народу полный дом, батюшка в рясе сидит во главе стола. Прошка успокоился. Забормотал: «Царствие Небесное рабу Божьему Павлу» — и примостился на краешек лавки.
Обед по голодным временам был богатым и сытным: щи, каша, жаркое, блины. Батюшка благословил трапезу, но сам ни к чему на столе не прикасался.
Вдова заволновалась, пододвинула ближе тарелки.
— Отец Кирилл, вы совсем ничего не попробовали. Щец, каши?
— Нет, благодарствую, — скромно ответил батюшка.
Все принялись уговаривать его помянуть покойного. Вдова кланялась в ноги и просила со слезами съесть хотя бы блинчик. Отцу Кириллу, видно, стало неловко. Он поддался на уговоры и взял с тарелки блин. Все смотрели батюшке в рот, забыв про еду, в тишине было слышно, как в избе жужжала муха.
Когда последний кусочек блина был съеден, вдова и две взрослые дочери бросились батюшке в ноги, благодарили, целовали руки и полы рясы.
— Вот спасибо, отче, вовек не забудем!
— Полно, что я такое особенное сделал?
— Как же! Теперь у нас хвори не станет.
— Почему не станет? — удивился отец Кирилл.
— Мы тебе блин особый дали, чтобы хворь прогнать. Примета у нас есть: чтобы хвори не было, надо батюшке блин дать, который на лице у покойного день пролежал.
Отец Кирилл побледнел, поднялся из-за стола.
— Невежественные люди! В Бога веруете, а сами что творите?
— Но как же… примета верная!
Батюшка с досадой отмахнулся и вышел за дверь.
К блинам, пышным и румяным, Прошка не притронулся. Ну их.
Двенадцать вёрст до Николаевки он одолел из упрямства, брёл, уже ни на что не надеясь. Поинтересовался у курносой девчонки с корзиной рыжиков, где живут Горемыкины, и по её удивлённому лицу всё понял. Так и знал!
— Много грибов? — хмуро спросил Прошка. Рыжики можно навздеть на палочку и запечь на огне. Вкусно с хлебом, и никакого мяса не надо.
— Много. Мамка солит… Показать, где растут?
— Не надо, сам найду, — отвернулся Прошка.
— Эй! — окликнула курносая. — К заимке близко не подходи, там место плохое.
Он решил, что девчонка привирает. Поди, местечко там заветное. Жадничает, не хочет, чтобы её грибы обобрали.
Глава 2
Рыжики ищут под соснами, у Прошки в селе это любой ребёнок знает. Где сосна — там и рыжики, крепкие, коренастые, золотисто-оранжевые. Он разгребал хвою, обламывал грибы. На краях ножек сразу появлялся млечный сок. Пахли рыжики вкусно — смолой и яблоками, так бы и ел сырыми.
Поблизости звенели ребячьи голоса. Сельские мальчишки и девчонки бродили с корзинками, грибы собирали. Боясь, что его, чужака, побьют и прогонят, Прошка углубился в лес и вскоре остался один, только две любопытные сороки летели следом, перепархивали с ветки на ветку, трещали, должно быть ругались на своём птичьем языке или обсуждали Прошку.
— Кыш отсюда!
Он бросил в птиц сосновой шишкой — и не попал. Сороки не улетели, лишь перебрались на другое дерево и смотрели оттуда укоризненно, как Прошке показалось. Ему стало совестно: обидел божьих тварей ни за что.
На дне холщовой сумки, под рыжиками, лежала краюшка хлеба — милостынька, её дала с собой богатая вдова. Прошка отщипнул кусочек и бросил птицам. Те громко застрекотали, как будто засмеялись.
«Добр-р-рый пар-рнишка!» — сквозь трескотню послышалось Прошке. Он в изумлении вытаращил глаза. Что за чертовщина?
Одна из сорок спорхнула на усыпанную хвоей землю, подобрала хлеб.
— Хорошо вам. Кусочек съел — и брюхо полное. Избы не надо, на любом дереве жить можно, — позавидовал Прошка. Надел на плечи котомку, прихватил палку, с которой не расставался. Застрекотали, загомонили сороки, тяжело снялись с ветки и улетели, шумно хлопая крыльями.
Та избушка возникла перед ним внезапно. Лес раздвинулся, и Прошка увидел на поляне одинокий бревенчатый домик в три оконца, с соломенной крышей. И не заброшенный: вон серая лошадь к изгороди привязана, головой трясёт, слепней отгоняет. Лесная сторожка? Да ведь это заимка, о ней девчонка говорила! Она остерегала: «К заимке близко не подходи. Там место плохое», а Прошка подошёл, хоть и невольно.
Он разыскал и бросил в суму несколько красавцев рыжиков и повернул обратно, миновал озерцо, поваленное дерево. Скоро должно было появиться село, однако Прошка опять очутился у бревенчатой избушки, той же самой. Неужто леший его морочит?
Он бросился бежать от поганого места. Ветки хлестали по лицу, сучья цепляли волосы, котомка колотила по спине. Лишь раз остановился Прошка, чтобы передохнуть и отдышаться. Вот сейчас, сейчас будет Николаевка.
Мимо с пронзительным криком пролетела сорока, чуть не задела его крылом. Он отмахнулся: «Кыш, проклятая!» — и попятился: перед ним снова стояла изба под соломенной крышей. Сорока впорхнула в открытое круглое окно под коньком, похоже, на чердаке гнездо свила. Это к худу: всем известно, что сорока — птица дьявольская.
Скрипнула дверь. Прошка закрыл глаза ладонями, страшась, что на крыльцо выйдет раскосмаченная ведьма, а когда решился посмотреть в щёлочку между пальцами, увидел дебелую тётку в переднике. Обыкновенная нестарая ещё баба, хоть волосы сединой полоснуло. Надо дорогу спросить, чай, не откажет в ответе.
Прошка робко приблизился, поздоровался.
— Тётенька, до села как дойти? Я заплутал.
Та уставилась тёмными глазами, как будто ощупала.
— Ты чей? По говору слышу — не нашенский. На кой тебе в село?
— Заночевать там хотел.
— Дак у меня ночуй. Заходи в хату, отдохни. В Николаевке-то холера. — Говорила она певуче, кругленько, как-то по-особенному растягивая букву «о».
Прошка чуть не задал стрекача. Ох, не к добру это, нищих мало кто приглашает в дом. И баба на тело справная, небось, малых ребят заманивает в избу и ест.
— Я тебя не съем, — усмехнулась хозяйка, — гости к нам с Настёнкой редко захаживают.
Он подивился тому, что тётка угадала его мысли, и присмирел, услышав, что живёт она не одна. Настёнка — это, верно, дочка её.
Прошка поднялся на крыльцо, шагнул через порог и прошёл через чулан в просторную кухню. Пошарил глазами по стенам и, не найдя икон, перекрестился на пустой угол.
Кто-то фыркнул в кути у печки. Возле дощатой переборки с ситцевой занавеской стояла девка лет тринадцати, заплетала русую косу. Значит, это и есть Настёнка, хозяйкина дочка. А глядит-то как! Губу выпятила, нос сморщила, ровно гадость какую увидела.
— На кой тебе такой плюгавый, тётенька Клава? — насмешливо бросила Настёнка.
«Выходит, не дочка она ей», — смекнул Прошка.
Хозяйка сдвинула широкие чёрные брови:
— Не суйся куда не просят. Парнишка родовой, не чета тебе!
Прошка захлопал глазами, ничего не понимая, кроме того, что Клавдии он приглянулся, а Настёнке — нет.
— Заходи, гостенёк, скидай свою торбу да садись на лавку. В ногах правды нету. Звать тебя как?
— Прохором.
Он поочерёдно потёр голыми ступнями о штанины, чтобы не испачкать чистый пол, и на цыпочках прошёл к столу, тяжёлому, длинному, на большую семью.
Прямо из кухни на чердак вела крепкая лестница с широкими ступенями. За ситцевой занавеской угадывалась ещё комнатушка; в кути стояла деревянная кровать, надо думать, Настёнина.
От еды Прошка не отказался: кто знает, когда доведётся поесть в следующий раз? Настёнка напоказ села подальше, на другой конец стола, ела неохотно, больше ковыряла порезанную кружочками картошку, политую постным маслом. Ни хозяйка, ни Настёна перед едой не осенили себя крестом, это Прошка мысленно отметил.
Когда со стола было убрано, тётка Клавдия достала из шкафчика деревянную резную шкатулку, а из неё — старые карты, завёрнутые в кусок чёрной ткани, стала раскладывать их на столешнице, то и дело поглядывая на Прошку.
— Были у сорочонка мамка и тятька — сорока и сорок, — уловил он невнятное бормотание, — напала на сороку и сорока хворь, померли они. Полетел сорочонок своих искать…
Прошка обомлел. Да ведь тётка Клавдия про него всё рассказывает, для блезиру про сорок приплетает. Он-то всё-о понял, не дурной.
На стол шлёпнулась засаленная карта.
— Не сыскал сорочонок родню… Летел над топью и упал. Засосало его, топь к себе утянула. Бился-бился сорочонок, пока не помер.
Озноб по спине побежал у Прошки, волосы на затылке зашевелились, и примстилось ему, что шибает в нос болотная вонь. Он замотал головой, прогоняя наваждение. Лучше убраться отсюда подобру-поздорову!
Сполз Прошка с лавки, подхватил котомку.
— Спасибо за хлеб-соль. Пойду я, тётенька. В Николаевке заночую, у меня там дядя живёт.
— Обожди, шибко ты резвый. — Хозяйка взглядом пригвоздила его к полу. — Уйдёшь и сгинешь. А дядька твой помер.
— Откуда знаешь? — поднял глаза Прошка. — Обманываешь!
— Какой мне резон врать? — равнодушно отозвалась тётка Клавдия, смешала карты и бережно завернула в чёрную ткань.
Посмотрела в окно, за которым разливались сумерки, зевнула.
— Вот и дню конец… Остаёшься ночевать иль пойдёшь? Силком держать не стану.
Прошка промолчал, теребя лямку котомки.
— Коли остаёшься, лезь на подловку.
— Куда? — удивился он.
— На подловку, — тётка Клавдия указала на лестницу, — на чердак, говорю, полезай, там постелено.
Она не уговаривала. Хочешь — оставайся, не хочешь — иди. Да вот куда идти? Посветлу дороги не нашёл, потемну и вовсе заплутает.
Прошка вздохнул, поднялся по ступеням и очутился на подловке. Он ожидал увидеть заваленный зимними рамами и всякой рухлядью чердак, а оказался в прибранной комнате с крашеными полами, скошенным потолком и круглым окошком, задёрнутым белой занавеской. У стены стоял широкий топчан с покрывалом из лоскутков, маленький стол с керосиновой лампой и два табурета. Эх, важно! А Прошка решил, что сорока здесь гнездо свила. Нет тут никакой сороки. Как залетела, так и вылетела.
Он бросил сумку на топчан и высунулся в окно. Двор лежал перед ним как на ладони, за изгородью чернел лес, а вдалеке угадывались очертания белой колокольни. Вот где село, теперь он не ошибётся, не заблудится.
Прошка с удовольствием растянулся на топчане, будто дома на мамкиной перине. Было слышно, как переговариваются внизу Клавдия с Настёной, а о чём — не разобрать.
— Девка-то у хозяйки фордыбачистая, по всему видать. Невзлюбила меня за что-то, — вслух подумал он. — Ну да бог с ней, с этой Настькой. А тётка Клавдия ничего, добрая баба, девке спуску не даёт, окорачивает.
***
Рано утром Прошка проснулся от сорочьей трескотни. Над двором кружили две белобокие птицы, садились на горшки, торчавшие на кольях изгороди, вспархивали, перелетали на крышу, с крыши на крыльцо.
У Прошки в селе сорок не любили, и не только потому, что те воровали всё блестящее. Приметы не сулили ничего хорошего при встрече с сорокой. Залетела во двор — жди убытков, а если в сени заскочит — дом обворуют. Бабы болтали, что в сорок любят превращаться ведьмы. По рассказам, они залетали в сараи, оборачивались людьми и доили коров, чтобы малым детушкам молока не досталось. Соседки говорили, что если разорвать на себе рубашку, ведьма не сможет противиться, сбросит перья и покажет себя настоящую.
Хоть и плохонькая была у Прошки рубашка, да единственная. Жалко. Он на всякий случай намахнулся на птиц: «Кыш, воровки!» — и закрыл окошко.
Возле котомки с рыжиками вились мухи. Прошка ахнул, развязал верёвку. Грибы помялись и подсохли, лучше выкинуть их, чтобы не маяться после животом.
Едва он решил спуститься в кухню и попрощаться с хозяевами, как услышал, что по лестнице простучали босые ноги. На чердак забралась Настёна.
— Ш-ш-ш… — приложила она палец к губам, — молчи! Я к тебе, пока тётенька на дворе… Слушай, она тебя пытать станет, хочешь ли ты у неё остаться. Дак ты говори, что родню пойдёшь искать. Тогда она тебя отпустит.
— Как остаться? Насовсем? — изумился Прошка. — А почему нельзя?
Настёнка собралась было ответить, но что-то услышала внизу, округлила глаза и птичкой слетела с лестницы.
Прошка застыл с открытым ртом. Ну и ну, тётка Клавдия хочет оставить его! Может, работник ей нужен за лошадью ходить, за хозяйством присматривать, огород поливать. У неё всяко лучше, чем в приюте. Ещё добраться до него надобно и не протянуть ноги. Не больно-то весело с сумой по миру ходить. А Настёнка ревнует, заело её.
Он пригладил отросшие космы, прихватил котомку, спустился на кухню и там увидел хозяйку. Она занесла в дом кипящий самовар. Прошка церемонно поблагодарил за ночлег, поклонился, а сам всё заглядывал в глаза тётке Клавдии: остановит она его или нет?
— Обожди, куда бежишь? Рукомойник на стене, утиральник на гвозде. Умывайся и садись с нами чай пить.
Угощение было хорошим: высокая стопка горячих румяных блинов на блюде, кринка кислого молока.
Хозяйка подвинула ему плошку с растопленным скоромным маслом:
— Бери, в масло обмакивай и ешь.
Прошка заметил, как по столу резво побежал таракан, и безотчётно прихлопнул его ладонью.
— Вот пакость! — закричала тётка Клавдия, гневно посмотрела на Настёнку и отвесила ей звонкую затрещину. — Дура непутёвая, ума с горошину! — продолжала греметь хозяйка. — Сроду у меня прусаков не было, ты на кой эту дрянь в хату притащила?!
От Настёниной заносчивости не осталось и следа, она сжалась и пролепетала:
— У нас бают, что тараканы — к деньгам. Бабка Дарья всем даёт, у кого нету.
Тётка Клавдия пристукнула чашкой о блюдце и ещё больше рассердилась:
— «К деньгам»… Гля, экая дура! Разута-раздета? Жрать нечего? Другие от голода мёрли, а ты хлеб аржаной без счёту и пироги белые трескала! Чтоб вывела мне эту дрянь! Чтоб ни одного прусака я не видела! — Она успокоилась и совсем другим, подобревшим голосом сказала Прошке: — Матки и батьки у тебя нету, дядя помер — карты мне открыли, а оне не врут.
Прошка оробел.
— У дяди есть жена, тётя Ксеня.
— На кой ты ей? — отмахнулась хозяйка. — У ней вон своих ребят трое, мается с ими одна. Накормит тебя, полтину сунет: «Ступай в приют, там за тобой пригляд будет, а мне деток без мужа подымать».
— И что же мне делать? — пригорюнился Прошка.
— Хочешь, дак оставайся у меня насовсем. У меня хозяйство: позьмо, огород, лошадь, качки да клушки с кочетом. Будешь работать, я буду тебя кормить, одевать. И научу всему, что сама умею.
Прошка чуть улыбнулся:
— Ткать и прясть?
— Ну! Это бабья работа… Для тебя учение будет сурьёзное.
Тётка Клавдия была совсем не похожа на учителку. Уж не на картах ли гадать она учить хочет?
— Догадливый! — похвалила тётка Клавдия. — Родовой, не обозналась я. Волос белый, глаз чёрный… Ну что, остаёшься?
Он посмотрел на Настёну — та сидела ни жива ни мертва: глазищи голубые по пятаку, губу закусила.
— А драться не будешь?
— И пальцем тебя не трону, — пообещала тётка Клавдия.
— Тогда я останусь, — после недолгого раздумья проговорил Прошка.
Что-то грохнуло, ему показалось — гром, но это вскочила Настёна, перевернув табурет, кинулась в закуток и там зашвыркала носом.
Тётка Клавдия сказала раздражённо:
— Вот дурная девка, кукла с глазами! Полно реветь, иди курей выпусти да покорми. Курятник почисть.
— Я могу… — жалея Настёну, подал голос Прошка.
— А ты сегодня отдыхай. Погуляй, осмотрись. В первый день я работать не заставляю. Да обожди, сейчас я тебе одёжу дам, хорошо, что припасла. Срамота, в рванине ходишь.
Хозяйка ворковала, голос её был ласковым и мягким. Она ушла за занавеску и вернулась с новёхонькими штанами и белой домотканой косовороткой.
— На-кась, примерь. Вот ишшо куплю тебе обутку, будешь щеголять не хуже барского сынка.
Прошка надел обновки, закатал великоватые штаны. Благодать, живи — не тужи!
Рубаха у Прошки — заплатка на заплатке, но чистая, он сам стирает её с песочком у реки и сушит на горячем солнце. И штаны не лучше: короткие, латаные-перелатаные. Босые Прошкины ноги покрыты саднящими цыпками; сивые, давно не стриженные волосы торчат космами, лицо бледное и худое. Через плечо висит холщовая сумка, в которую Прошка складывает подаяние. Он бредёт, опираясь на палку, она нужна, чтобы отгонять собак.
Собак Прошка не любит и боится, они преследуют его в каждой деревне. Стоит одной шавке забрехать, как откуда ни возьмись прибегают ещё десять, набрасываются с остервенелым лаем. Если бы не крепкая палка, разорвали бы Прошку на куски.
Когда-то давно, полгода назад, он мог считать себя самым счастливым парнишкой во всём селе. Это Прошка понял только сейчас. И мамка и тятька у него были живы-здоровы, на полу возилась с тряпичными куклами сестрёнка; на столе исходили густым паром щи со сметаной и жирная каша в большой плошке. Под лавкой стояла пара крепких башмаков. И подумать Прошка не мог, что всё куда-то денется.
За лето не выпало ни капли дождя, посевы в полях погибли. Начался голод. Село стало тихим и хмурым: не бегала по улицам ребятня, не брехали цепные кобели, пропали голуби.
Доводилось Прошке обедать и лепёшками из лебеды, и хлебом пополам с соломой. Кое-кто из посёлка уехал по чугунке в сытые губернии: билеты голодающим давали бесплатно. Думали податься в чужие края и Прошкины родители, да мамка пожалела корову, не знала, что та скоро околеет от бескормицы.
Первой померла сестрёнка. Прошка заметил, что маленькие от голодухи мрут первыми. Мать с отцом ушли на тот свет не от голода — от заразы. Вот так это случилось: постучались в избу странники, пустите, дескать, переночевать.
— Ночуйте, — позволила мамка, — угощать нечем, сами голодаем.
Странники попили воды из ведра и устроились спать на лавке. Утром ушли, а через несколько дней отец с матерью слегли от тифа и больше не встали. Никто в селе этой страшной хворью не болел, стало быть, это странники принесли заразу. Тятька с мамкой лежали в могиле, а Прошка даже не кашлянул, лишь как скелет отощал.
Вскоре к нему наведался краснолицый усатый урядник и сказал, что Прошку заберут в приют. Тот почти не слушал, в голове помутилось от запаха хлеба, настоящего, сытного, духовитого. В кармане урядника лежал приличный кусище, Прошка почему-то ясно видел его через сукно шинели.
— У тебя родные есть?
— Я знаю только дядю Савелия, тятиного брата.
— Адрес у дяди какой?
Адреса Прошка не помнил. Отец говорил, что живёт Савелий далеко, в N-ской губернии.
Урядник крякнул.
— N-ская губерния большая. В приют тебя определим, а там видно будет. Отыщем дядю — значит, заберёт к себе. Государь наш Александр Александрович сирот не обижает, даёт призор и пропитание.
Прошка потянул носом и сглотнул слюну. Урядник замолчал на полуслове, засуетился, полез в карман.
— Вот, поешь.
Хлеб Прошка умял мгновенно. Успел почувствовать, как твёрдая кисловатая корочка царапнула нёбо.
Известие о приюте он выслушал с безразличием, даже не поинтересовался, далеко ли ехать. Дорогу Прошка плохо помнил. Телега тряслась, гремела колёсами по замёрзшей грязи, ползли мимо верстовые полосатые столбы.
— Угадай загадку, — повернулся урядник, — нем и глух, а счёт знает. Что это, а?
Прошке не хотелось отвечать, он спрятал нос в воротник тулупа.
Два раза они останавливались у трактира погреться чаем — и ехали дальше. Смутно Прошка представлял, что такое приют. Думал, он похож на церковь с высоченными сводами и куполами, а увидел обычный дом в помещичьей усадьбе. Ну, не совсем обычный — под железной крышей, большущий, битком набитый голодающей сельской ребятнёй. Самое главное, в приюте трижды в день кормили, и Прошка решил, что жить здесь можно, пока за ним не приедет дядя Савелий.
Прошла зима, потом весна — от родни не было ни слова. Верно, позабыл про него урядник, не разыскал дядю.
Прошка собрался с духом и подошёл к помещице Седякиной, управляющей приютом.
Она переспросила, глядя через стёклышки пенсне:
— Что? Конверт и бумагу тебе? Адрес дядин знаешь?
Он назвал губернию, дядину фамилию, имя-отчество, а село запамятовал. То ли Николаевка, то ли Покровка, то ли Петровка.
— Ну хорошо, я напишу и в Николаевку, и в Покровку.
— И в Петровку, — осмелел Прошка.
Он воображал, что дядя получит письмо и сразу приедет, ну или по крайности пришлёт ответ. Прошка подкарауливал почтальона, приносившего в поместье газеты и письма, потом бежал к Седякиной. Та перебирала конверты и качала головой: «К сожалению, от твоего дяди ничего».
Да жив ли он? Прошка ещё малым видел дядю, лет шесть назад, когда тот с женой приезжал на Пасху. Вдруг он умер, как тятька и мамка? По слухам, семнадцать губерний голодали. Потерять последнюю родную душу — это не по-божески, против всякой справедливости.
Тяжёлые мысли теснились в Прошкиной голове. Ребята, наевшись пшеничной каши с кукурузными лепёшками (говорили, что кукурузную муку везли морем из Америки), шалили, затевали игры. Прошка сторонился мальчишек. Он и раньше был смирным, а теперь стал точно забитым. Брал из библиотеки Седякиной книжку, садился в уголок и листал. Помещица за это любила Прошку, хвалила и называла «маленький книгочей».
Осенило его внезапно. Удивительно, как раньше он не докумекал до такой простой вещи. Кто лучше него сможет отыскать дядю? Верно, никто. Чужие люди здесь плохие помощники. Сядет Прошка на поезд и доедет до соседней губернии, а найти Савелия Горемыкина в Николаевке, Петровке или Покровке будет проще простого.
В котомку он сложил рубашку, тятькин пиджак и мамкину шаль, которые прихватил из дома. Пригодятся обменять на еду.
Приседая от страха, Прошка пробрался на кухню и взял хлеб, луковицу, несколько кусков заграничного сахара — что под руку попалось. Закинул сумку за спину и побежал прочь из поместья, боялся, что если начнёт раздумывать, то не сможет уйти, струсит. Прошку никто не остановил. Кто-то из ребят крикнул вслед: «Эй, сивый, куда побёг?» — но догонять поленился.
Станцию он нашёл по гудку паровоза. Тот свистел пронзительно и призывно, как бы говоря: «Я тут, малец, давай поторапливайся, коль хочешь успеть! Ждать не стану!» Раньше Прошка любовался громадными, дышащими жаром паровозами, когда прибегал с ребятами на станцию, а прокатиться ему ни разу не подфартило, да и некуда было ехать, по совести говоря.
На поезде до дяди Савелия он так и не добрался. Думал, раз голодающий — садись и кати куда хочешь, а железнодорожники стали требовать документ, спрашивать, с кем Прошка едет. Он испугался, что его, не разобравшись, снова отправят в приют, и выскочил на незнакомой станции.
Бедолага потерял счёт дням. Казалось, что он скитается целую вечность. Закончился хлеб и сахар, Прошка обменял на еду мамкину шаль, батькин пиджак и свою сменную рубаху.
В Покровке Савелия Горемыкина не знали.
— Нету такого у нас, никогда не слыхала, — покачала головой молодая баба в наглухо повязанном платке и поставила на землю полное ведро воды. Говорила она протяжно, будто пела.
Прошка надеялся на везение и огорчился до слёз, узнав, что дяди в селе нет.
— Родню ищешь? — посочувствовала молодуха.
— Дядю.
Он посмотрел, как играют на воде солнечные блики, и провёл языком по сухим губам. Достал из котомки кружку.
— Можно мне попить?
— Что ты, милый! Холера кругом, кипятить надыть.
Прошка захлопал глазами. Про холеру он ничего не слышал, пил любую воду, какая встречалась: из реки, ручья или колодца.
Добрая баба позвала его в избу, усадила за стол, Перед Прошкой появилась тарелка щей и кусок тёмного хлеба с лебедой.
— Попрошаек мно-ого ходит, — окала молодуха, — а мы что, сами почесть одну траву едим. Зимой чуть не померли, ну сейчас-то всяко полегше. Мериканскую пшеницу привезли, кукурузу, сахару… Тебя-то жалко, ить малой. Сколько тебе годов?
— Одиннадцать.
Баба удивилась:
— Вона как… А по виду — малой.
Он спросил дорогу до Петровки, до неё оказалось сто сорок вёрст — путь неблизкий, а с пустым животом в особенности. Два дня Прошка крепился, не решался протянуть руку за подаянием — это же так стыдно! У них в селе и в хорошие времена нищих не жаловали.
— Подайте ради Христа… — тянул Прошка, не поднимая глаз от земли.
Должно быть, его жалели. Подавали то корку хлеба, то кукурузную лепёшку, то кусок ржаного пирога с кашей. Где пешим ходом, где на попутных подводах добрался он до Петровки. Там тоже бушевала холера, мёртвых хоронили в общей могиле, не успевали копать отдельную для каждого усопшего.
Прошку охватила страшная тоска. Неизвестно откуда пришла уверенность: Савелия Горемыкина здесь нет и никогда не было, как и в Покровке. И что хуже всего — в Николаевке его тоже нет. С Прошкой бывало подобное и раньше. Как втемяшится ерундовая ерунда в голову — не выбьешь и палкой, а после оказывалось, что всё случалось как по писаному. И в этот раз так вышло: в Петровке Горемыкиных никто не знал. Ох, как сплоховал Прошка! Оставил сытую жизнь в приюте, теперь сгинет, помрёт от голода, как пёс подзаборный.
Он больше не совестился просить милостыню, голод притуплял всякий стыд. Мамка прежде всегда нищим подавала. Где-то в небесной книге у Бога записаны все её добрые дела, все кусочки хлеба учтены и все копейки, которые отрывала от себя мать. Кто знает, вдруг теперь этот хлеб возвращается к Прошке?
— Подайте Христа ра-ади… — постучал он в большой и богатый дом с высоким крыльцом.
Выглянула дородная баба с заплаканными глазами, одетая в чёрное, и сказала:
— Поминки у нас. Муж от холеры помер. Заходи, помянешь раба Божия Павла, от маленьких помин лучше доходит.
Прошка замялся. А ну как он заразится и заболеет? И одёрнул себя: не всё ли равно, от чего помирать, — от голода или от холеры.
Переступил порог, перекрестился на иконы. Огляделся: народу полный дом, батюшка в рясе сидит во главе стола. Прошка успокоился. Забормотал: «Царствие Небесное рабу Божьему Павлу» — и примостился на краешек лавки.
Обед по голодным временам был богатым и сытным: щи, каша, жаркое, блины. Батюшка благословил трапезу, но сам ни к чему на столе не прикасался.
Вдова заволновалась, пододвинула ближе тарелки.
— Отец Кирилл, вы совсем ничего не попробовали. Щец, каши?
— Нет, благодарствую, — скромно ответил батюшка.
Все принялись уговаривать его помянуть покойного. Вдова кланялась в ноги и просила со слезами съесть хотя бы блинчик. Отцу Кириллу, видно, стало неловко. Он поддался на уговоры и взял с тарелки блин. Все смотрели батюшке в рот, забыв про еду, в тишине было слышно, как в избе жужжала муха.
Когда последний кусочек блина был съеден, вдова и две взрослые дочери бросились батюшке в ноги, благодарили, целовали руки и полы рясы.
— Вот спасибо, отче, вовек не забудем!
— Полно, что я такое особенное сделал?
— Как же! Теперь у нас хвори не станет.
— Почему не станет? — удивился отец Кирилл.
— Мы тебе блин особый дали, чтобы хворь прогнать. Примета у нас есть: чтобы хвори не было, надо батюшке блин дать, который на лице у покойного день пролежал.
Отец Кирилл побледнел, поднялся из-за стола.
— Невежественные люди! В Бога веруете, а сами что творите?
— Но как же… примета верная!
Батюшка с досадой отмахнулся и вышел за дверь.
К блинам, пышным и румяным, Прошка не притронулся. Ну их.
Двенадцать вёрст до Николаевки он одолел из упрямства, брёл, уже ни на что не надеясь. Поинтересовался у курносой девчонки с корзиной рыжиков, где живут Горемыкины, и по её удивлённому лицу всё понял. Так и знал!
— Много грибов? — хмуро спросил Прошка. Рыжики можно навздеть на палочку и запечь на огне. Вкусно с хлебом, и никакого мяса не надо.
— Много. Мамка солит… Показать, где растут?
— Не надо, сам найду, — отвернулся Прошка.
— Эй! — окликнула курносая. — К заимке близко не подходи, там место плохое.
Он решил, что девчонка привирает. Поди, местечко там заветное. Жадничает, не хочет, чтобы её грибы обобрали.
Глава 2
Рыжики ищут под соснами, у Прошки в селе это любой ребёнок знает. Где сосна — там и рыжики, крепкие, коренастые, золотисто-оранжевые. Он разгребал хвою, обламывал грибы. На краях ножек сразу появлялся млечный сок. Пахли рыжики вкусно — смолой и яблоками, так бы и ел сырыми.
Поблизости звенели ребячьи голоса. Сельские мальчишки и девчонки бродили с корзинками, грибы собирали. Боясь, что его, чужака, побьют и прогонят, Прошка углубился в лес и вскоре остался один, только две любопытные сороки летели следом, перепархивали с ветки на ветку, трещали, должно быть ругались на своём птичьем языке или обсуждали Прошку.
— Кыш отсюда!
Он бросил в птиц сосновой шишкой — и не попал. Сороки не улетели, лишь перебрались на другое дерево и смотрели оттуда укоризненно, как Прошке показалось. Ему стало совестно: обидел божьих тварей ни за что.
На дне холщовой сумки, под рыжиками, лежала краюшка хлеба — милостынька, её дала с собой богатая вдова. Прошка отщипнул кусочек и бросил птицам. Те громко застрекотали, как будто засмеялись.
«Добр-р-рый пар-рнишка!» — сквозь трескотню послышалось Прошке. Он в изумлении вытаращил глаза. Что за чертовщина?
Одна из сорок спорхнула на усыпанную хвоей землю, подобрала хлеб.
— Хорошо вам. Кусочек съел — и брюхо полное. Избы не надо, на любом дереве жить можно, — позавидовал Прошка. Надел на плечи котомку, прихватил палку, с которой не расставался. Застрекотали, загомонили сороки, тяжело снялись с ветки и улетели, шумно хлопая крыльями.
Та избушка возникла перед ним внезапно. Лес раздвинулся, и Прошка увидел на поляне одинокий бревенчатый домик в три оконца, с соломенной крышей. И не заброшенный: вон серая лошадь к изгороди привязана, головой трясёт, слепней отгоняет. Лесная сторожка? Да ведь это заимка, о ней девчонка говорила! Она остерегала: «К заимке близко не подходи. Там место плохое», а Прошка подошёл, хоть и невольно.
Он разыскал и бросил в суму несколько красавцев рыжиков и повернул обратно, миновал озерцо, поваленное дерево. Скоро должно было появиться село, однако Прошка опять очутился у бревенчатой избушки, той же самой. Неужто леший его морочит?
Он бросился бежать от поганого места. Ветки хлестали по лицу, сучья цепляли волосы, котомка колотила по спине. Лишь раз остановился Прошка, чтобы передохнуть и отдышаться. Вот сейчас, сейчас будет Николаевка.
Мимо с пронзительным криком пролетела сорока, чуть не задела его крылом. Он отмахнулся: «Кыш, проклятая!» — и попятился: перед ним снова стояла изба под соломенной крышей. Сорока впорхнула в открытое круглое окно под коньком, похоже, на чердаке гнездо свила. Это к худу: всем известно, что сорока — птица дьявольская.
Скрипнула дверь. Прошка закрыл глаза ладонями, страшась, что на крыльцо выйдет раскосмаченная ведьма, а когда решился посмотреть в щёлочку между пальцами, увидел дебелую тётку в переднике. Обыкновенная нестарая ещё баба, хоть волосы сединой полоснуло. Надо дорогу спросить, чай, не откажет в ответе.
Прошка робко приблизился, поздоровался.
— Тётенька, до села как дойти? Я заплутал.
Та уставилась тёмными глазами, как будто ощупала.
— Ты чей? По говору слышу — не нашенский. На кой тебе в село?
— Заночевать там хотел.
— Дак у меня ночуй. Заходи в хату, отдохни. В Николаевке-то холера. — Говорила она певуче, кругленько, как-то по-особенному растягивая букву «о».
Прошка чуть не задал стрекача. Ох, не к добру это, нищих мало кто приглашает в дом. И баба на тело справная, небось, малых ребят заманивает в избу и ест.
— Я тебя не съем, — усмехнулась хозяйка, — гости к нам с Настёнкой редко захаживают.
Он подивился тому, что тётка угадала его мысли, и присмирел, услышав, что живёт она не одна. Настёнка — это, верно, дочка её.
Прошка поднялся на крыльцо, шагнул через порог и прошёл через чулан в просторную кухню. Пошарил глазами по стенам и, не найдя икон, перекрестился на пустой угол.
Кто-то фыркнул в кути у печки. Возле дощатой переборки с ситцевой занавеской стояла девка лет тринадцати, заплетала русую косу. Значит, это и есть Настёнка, хозяйкина дочка. А глядит-то как! Губу выпятила, нос сморщила, ровно гадость какую увидела.
— На кой тебе такой плюгавый, тётенька Клава? — насмешливо бросила Настёнка.
«Выходит, не дочка она ей», — смекнул Прошка.
Хозяйка сдвинула широкие чёрные брови:
— Не суйся куда не просят. Парнишка родовой, не чета тебе!
Прошка захлопал глазами, ничего не понимая, кроме того, что Клавдии он приглянулся, а Настёнке — нет.
— Заходи, гостенёк, скидай свою торбу да садись на лавку. В ногах правды нету. Звать тебя как?
— Прохором.
Он поочерёдно потёр голыми ступнями о штанины, чтобы не испачкать чистый пол, и на цыпочках прошёл к столу, тяжёлому, длинному, на большую семью.
Прямо из кухни на чердак вела крепкая лестница с широкими ступенями. За ситцевой занавеской угадывалась ещё комнатушка; в кути стояла деревянная кровать, надо думать, Настёнина.
От еды Прошка не отказался: кто знает, когда доведётся поесть в следующий раз? Настёнка напоказ села подальше, на другой конец стола, ела неохотно, больше ковыряла порезанную кружочками картошку, политую постным маслом. Ни хозяйка, ни Настёна перед едой не осенили себя крестом, это Прошка мысленно отметил.
Когда со стола было убрано, тётка Клавдия достала из шкафчика деревянную резную шкатулку, а из неё — старые карты, завёрнутые в кусок чёрной ткани, стала раскладывать их на столешнице, то и дело поглядывая на Прошку.
— Были у сорочонка мамка и тятька — сорока и сорок, — уловил он невнятное бормотание, — напала на сороку и сорока хворь, померли они. Полетел сорочонок своих искать…
Прошка обомлел. Да ведь тётка Клавдия про него всё рассказывает, для блезиру про сорок приплетает. Он-то всё-о понял, не дурной.
На стол шлёпнулась засаленная карта.
— Не сыскал сорочонок родню… Летел над топью и упал. Засосало его, топь к себе утянула. Бился-бился сорочонок, пока не помер.
Озноб по спине побежал у Прошки, волосы на затылке зашевелились, и примстилось ему, что шибает в нос болотная вонь. Он замотал головой, прогоняя наваждение. Лучше убраться отсюда подобру-поздорову!
Сполз Прошка с лавки, подхватил котомку.
— Спасибо за хлеб-соль. Пойду я, тётенька. В Николаевке заночую, у меня там дядя живёт.
— Обожди, шибко ты резвый. — Хозяйка взглядом пригвоздила его к полу. — Уйдёшь и сгинешь. А дядька твой помер.
— Откуда знаешь? — поднял глаза Прошка. — Обманываешь!
— Какой мне резон врать? — равнодушно отозвалась тётка Клавдия, смешала карты и бережно завернула в чёрную ткань.
Посмотрела в окно, за которым разливались сумерки, зевнула.
— Вот и дню конец… Остаёшься ночевать иль пойдёшь? Силком держать не стану.
Прошка промолчал, теребя лямку котомки.
— Коли остаёшься, лезь на подловку.
— Куда? — удивился он.
— На подловку, — тётка Клавдия указала на лестницу, — на чердак, говорю, полезай, там постелено.
Она не уговаривала. Хочешь — оставайся, не хочешь — иди. Да вот куда идти? Посветлу дороги не нашёл, потемну и вовсе заплутает.
Прошка вздохнул, поднялся по ступеням и очутился на подловке. Он ожидал увидеть заваленный зимними рамами и всякой рухлядью чердак, а оказался в прибранной комнате с крашеными полами, скошенным потолком и круглым окошком, задёрнутым белой занавеской. У стены стоял широкий топчан с покрывалом из лоскутков, маленький стол с керосиновой лампой и два табурета. Эх, важно! А Прошка решил, что сорока здесь гнездо свила. Нет тут никакой сороки. Как залетела, так и вылетела.
Он бросил сумку на топчан и высунулся в окно. Двор лежал перед ним как на ладони, за изгородью чернел лес, а вдалеке угадывались очертания белой колокольни. Вот где село, теперь он не ошибётся, не заблудится.
Прошка с удовольствием растянулся на топчане, будто дома на мамкиной перине. Было слышно, как переговариваются внизу Клавдия с Настёной, а о чём — не разобрать.
— Девка-то у хозяйки фордыбачистая, по всему видать. Невзлюбила меня за что-то, — вслух подумал он. — Ну да бог с ней, с этой Настькой. А тётка Клавдия ничего, добрая баба, девке спуску не даёт, окорачивает.
***
Рано утром Прошка проснулся от сорочьей трескотни. Над двором кружили две белобокие птицы, садились на горшки, торчавшие на кольях изгороди, вспархивали, перелетали на крышу, с крыши на крыльцо.
У Прошки в селе сорок не любили, и не только потому, что те воровали всё блестящее. Приметы не сулили ничего хорошего при встрече с сорокой. Залетела во двор — жди убытков, а если в сени заскочит — дом обворуют. Бабы болтали, что в сорок любят превращаться ведьмы. По рассказам, они залетали в сараи, оборачивались людьми и доили коров, чтобы малым детушкам молока не досталось. Соседки говорили, что если разорвать на себе рубашку, ведьма не сможет противиться, сбросит перья и покажет себя настоящую.
Хоть и плохонькая была у Прошки рубашка, да единственная. Жалко. Он на всякий случай намахнулся на птиц: «Кыш, воровки!» — и закрыл окошко.
Возле котомки с рыжиками вились мухи. Прошка ахнул, развязал верёвку. Грибы помялись и подсохли, лучше выкинуть их, чтобы не маяться после животом.
Едва он решил спуститься в кухню и попрощаться с хозяевами, как услышал, что по лестнице простучали босые ноги. На чердак забралась Настёна.
— Ш-ш-ш… — приложила она палец к губам, — молчи! Я к тебе, пока тётенька на дворе… Слушай, она тебя пытать станет, хочешь ли ты у неё остаться. Дак ты говори, что родню пойдёшь искать. Тогда она тебя отпустит.
— Как остаться? Насовсем? — изумился Прошка. — А почему нельзя?
Настёнка собралась было ответить, но что-то услышала внизу, округлила глаза и птичкой слетела с лестницы.
Прошка застыл с открытым ртом. Ну и ну, тётка Клавдия хочет оставить его! Может, работник ей нужен за лошадью ходить, за хозяйством присматривать, огород поливать. У неё всяко лучше, чем в приюте. Ещё добраться до него надобно и не протянуть ноги. Не больно-то весело с сумой по миру ходить. А Настёнка ревнует, заело её.
Он пригладил отросшие космы, прихватил котомку, спустился на кухню и там увидел хозяйку. Она занесла в дом кипящий самовар. Прошка церемонно поблагодарил за ночлег, поклонился, а сам всё заглядывал в глаза тётке Клавдии: остановит она его или нет?
— Обожди, куда бежишь? Рукомойник на стене, утиральник на гвозде. Умывайся и садись с нами чай пить.
Угощение было хорошим: высокая стопка горячих румяных блинов на блюде, кринка кислого молока.
Хозяйка подвинула ему плошку с растопленным скоромным маслом:
— Бери, в масло обмакивай и ешь.
Прошка заметил, как по столу резво побежал таракан, и безотчётно прихлопнул его ладонью.
— Вот пакость! — закричала тётка Клавдия, гневно посмотрела на Настёнку и отвесила ей звонкую затрещину. — Дура непутёвая, ума с горошину! — продолжала греметь хозяйка. — Сроду у меня прусаков не было, ты на кой эту дрянь в хату притащила?!
От Настёниной заносчивости не осталось и следа, она сжалась и пролепетала:
— У нас бают, что тараканы — к деньгам. Бабка Дарья всем даёт, у кого нету.
Тётка Клавдия пристукнула чашкой о блюдце и ещё больше рассердилась:
— «К деньгам»… Гля, экая дура! Разута-раздета? Жрать нечего? Другие от голода мёрли, а ты хлеб аржаной без счёту и пироги белые трескала! Чтоб вывела мне эту дрянь! Чтоб ни одного прусака я не видела! — Она успокоилась и совсем другим, подобревшим голосом сказала Прошке: — Матки и батьки у тебя нету, дядя помер — карты мне открыли, а оне не врут.
Прошка оробел.
— У дяди есть жена, тётя Ксеня.
— На кой ты ей? — отмахнулась хозяйка. — У ней вон своих ребят трое, мается с ими одна. Накормит тебя, полтину сунет: «Ступай в приют, там за тобой пригляд будет, а мне деток без мужа подымать».
— И что же мне делать? — пригорюнился Прошка.
— Хочешь, дак оставайся у меня насовсем. У меня хозяйство: позьмо, огород, лошадь, качки да клушки с кочетом. Будешь работать, я буду тебя кормить, одевать. И научу всему, что сама умею.
Прошка чуть улыбнулся:
— Ткать и прясть?
— Ну! Это бабья работа… Для тебя учение будет сурьёзное.
Тётка Клавдия была совсем не похожа на учителку. Уж не на картах ли гадать она учить хочет?
— Догадливый! — похвалила тётка Клавдия. — Родовой, не обозналась я. Волос белый, глаз чёрный… Ну что, остаёшься?
Он посмотрел на Настёну — та сидела ни жива ни мертва: глазищи голубые по пятаку, губу закусила.
— А драться не будешь?
— И пальцем тебя не трону, — пообещала тётка Клавдия.
— Тогда я останусь, — после недолгого раздумья проговорил Прошка.
Что-то грохнуло, ему показалось — гром, но это вскочила Настёна, перевернув табурет, кинулась в закуток и там зашвыркала носом.
Тётка Клавдия сказала раздражённо:
— Вот дурная девка, кукла с глазами! Полно реветь, иди курей выпусти да покорми. Курятник почисть.
— Я могу… — жалея Настёну, подал голос Прошка.
— А ты сегодня отдыхай. Погуляй, осмотрись. В первый день я работать не заставляю. Да обожди, сейчас я тебе одёжу дам, хорошо, что припасла. Срамота, в рванине ходишь.
Хозяйка ворковала, голос её был ласковым и мягким. Она ушла за занавеску и вернулась с новёхонькими штанами и белой домотканой косовороткой.
— На-кась, примерь. Вот ишшо куплю тебе обутку, будешь щеголять не хуже барского сынка.
Прошка надел обновки, закатал великоватые штаны. Благодать, живи — не тужи!
На неведомых дорожках
Глава 1
Стеша красит перед зеркалом губы помадой, прищуривает подведённые глаза и удовлетворённо кивает. Фиолетовые волосы, синие губы, подбритая бровь, разноцветный маникюр — это модно, а она любит быть в тренде.
Настроив освещение и камеру, Стеша усаживается в компьютерное кресло, встряхивает головой и улыбается.
— Всем привет! Сегодня десятое мая, и с вами я, Стефания!
Быть блогером тоже модно. Все девчонки в её классе ведут блоги, кроме, может быть, тихони Настеньки Бочкарёвой, но Настенька — особый случай. Косметикой она не пользуется, волосы не красит, и это в пятнадцать лет, почти шестнадцать! Ходит с двумя дурацкими косичками, одевается в монашеские блузочки и юбки. О чём ей блог вести? Стоит ли переступить черту и смотреть фильмы 12+ или ограничиться мультиками? Ха-ха! А вот ей-то, Стеше, всегда есть что сказать подписчикам.
Не успевает она отснять ролик, как в прихожей щёлкает замок и топают сандалии: брата из садика привели. Дверь Стешиной комнаты распахивается, врезается ручкой в стену.
— Тима! Сто раз просила тебя аккуратнее открывать! — нервничает мама.
Что дверь в стену — это её волнует: как же, обои испортятся, дырка в штукатурке появится! А что пятнадцатиминутное видео испортилось — это ей по барабану.
— Мам! Ну я же ролик снимаю! — взвивается Стеша.
— Ну и снимай, кто тебе не даёт?
— Снимешь тут. Никаких условий.
Комната, по правде сказать, не только Стешина. Приходится делить её с младшим братом Тимкой, самым противным мальчишкой на свете. Детскую разгородили большим шкафом, поделив на две части. В одном закутке — Стеша и древесная лягушка Клава в террариуме, в другом — брат. Мама хитрая, в свою спальню Тимку брать не хочет, спихивает Стеше. Хорошо ещё, что он в садике до вечера, не то карьера блогера захирела бы, не успев начаться.
С недавнего времени Стеше приходится самой забирать Тимку из сада, когда у мамы вечерние спектакли в театре, кормить, развлекать и укладывать спать. И удивительно: без мамы он мало капризничает, но стоит ей переступить порог, делается невыносимым.
Брат возится с игрушками на своей половине, гоняет по полу машинку на пульте. Она жужжит, врезается в стены.
— Тима! В саду не наигрался? — раздражается Стеша.
Она возвращается к камере. Настроение уже не то, но надо работать: контент сам себя не сделает.
— На чём я остановилась? Ах да, рассказывала о самых модных трендах этой весны… Как вы уже заметили, в этом сезоне в моде яркие цвета. Синий, фиолетовый, зелёный — не бойтесь экспериментировать! Главное — быть смелой и не бояться выделиться из толпы.
За спиной звучит смех. Стеша оборачивается и видит, что брат донимает Клаву. Лягушка сидит на полу, а Тимка тычет в неё пальцем. Стеша выручает квакшу, бережно сажает обратно в террариум.
— Я хочу с ней играть! — хнычет Тимка.
— Телевизор бы посмотрел, мультики свои дебильные.
— Не хочу мультики. Ты мне планшет дай, тогда шуметь не буду.
— На, подавись! — Она берёт со стола планшет с наушниками. — И не вякай.
— Вяк-вяк-вяк!
Противный мальчишка. Стеше иногда так и хочется стукнуть его. Бывало, он долго напрашивался на подзатыльник, а получив заслуженное наказание, начинал вопить сиреной: «А-а-а! У-у-у! А-а-а!» Прибегала мама: «Тима, что случилось?» — и этот малолетний негодяй показывал пальцем на Стешу: «Она меня обижает!» Слёзы у него катились градом, рот кривился. Мама, конечно, сразу пускалась в крик: «Не смей бить ребёнка! Ты же старшая, ты должна защищать брата!» Да он своим криком всех хулиганов разгонит, зачем его защищать?
Тимка молча играет в гонки. Если не отнять планшет — и час, и два так просидит.
— Да-да, документы готовы, — слышится из-за двери мамин голос, — торг после осмотра… Ах, уже видели!
Стеша напряжённо прислушивается, а когда понимает суть, равнодушно отворачивается вместе с вращающимся креслом, утыкается в мобильник. Мама говорит с кем-то по телефону о прабабушкином доме в деревне. Продаёт его бабушка, она и живёт там же, мама просто помогает.
— Приедем, порядок наведём. У меня на выходных нет спектаклей… Буфет оставить? Хорошо, нам его некуда…
Вот это уже интересно. Мама уедет, мелкого, конечно, с собой возьмёт, и у Стеши будет день или два свободы в пустой квартире. Без никого. Столько всего можно сделать, если никто не мешает!
— Стеня, завтра едем в Антоновку, — заглядывает в комнату мама. — Покупатель на дом нашёлся. Надо прибраться там и кое-какие вещи забрать.
— Хорошо, поезжайте. Ты мне денег скинешь? Я пиццу закажу.
— Нет, ты не поняла, мы едем вместе.
— Как вместе? И Тимка?
— Конечно, куда же его девать.
Вот облом так облом. А она-то мечтала весело и с пользой провести субботу и воскресенье. Ничего не может быть хуже, чем совместная поездка.
— Но мама! Я хочу отдохнуть в выходные, а не тащиться в деревню! Мне к ОГЭ готовиться надо. Что я там буду делать, в этой Антоновке?
— Погуляешь по лесу, тебе это полезно. И мне помощь нужна. Разберём вещи, полы отмоем. Неудобно покупателям грязный дом продавать. И к тому же, — вспоминает мама, — прабабушка тебе кое-что оставила, просила передать, когда… когда её уже не будет.
— А что оставила? — интересуется Стеша.
— Я не знаю, — задумывается мама и заправляет за ухо светлую прядь. — Там, кажется, коробка. Она завёрнута и перевязана. Баба Маша просила не открывать, а передать лично тебе.
— Почему ты мне сразу не отдала? Вдруг там что-то важное?
— Не до того было, сама понимаешь. А потом замоталась, забыла.
Любопытно, что могла оставить Стеше девяностолетняя прабабушка — бабушка Маша? Деньги? Украшение какое-нибудь? Как-то раз она намекнула, что хочет подарить ей, своей правнучке, нечто особенное.
На другой день мама поднимет всех рано утром. Тимка уплетает кашу, тянет шоколадное молоко из соломинки. Он, по-видимому, доволен жизнью. Стеша, которая легла в три часа ночи, до сих пор не может разлепить глаза, без аппетита жуёт бутерброд с колбасой.
— Я тебе говорила: не сиди допоздна, теперь носом клюёшь, — упрекает мама.
— В машине посплю.
Стеша просится вперёд, мол, её укачивает сзади. Это, конечно, неправда, просто ей не хочется сидеть с Тимкой. Тот, даже пристёгнутый ремнём к детскому креслу, старается дотянуться и ущипнуть или задеть кроссовкой.
Стеша подкладывает под голову маленькую подушку и готовится подремать часок или дольше. Самое лучшее, что можно сделать в дороге, — это спать. Она закрывает глаза. В наушниках шелестит дождь и ворчит далёкое эхо громовых раскатов. Звуки становятся всё тише и тише и наконец замолкают.
***
—Эй, соня, просыпайся. Приехали.
В самом деле, приехали. Вон прабабушкин дом, прячется за ярко-фиолетовой сиренью. У Стеши сразу бегают, шуршат в голове практичные мысли: фон для видео отличный. Лиловая сирень, фиолетовые волосы… супер! Вот только бабушка наверняка не оценит причёску, отсталая она, не понимает ничего в моде и трендах.
Брат хнычет и дёргается в кресле, не может сам отстегнуть ремень, торопит маму. Когда она его освобождает, Тимка выпрыгивает из машины и бросается к дому с криком: «Бабу-уля, мы приехали!»
Возле ворот громоздятся кипы пожелтевших газет и журналов, тряпки, сломанный вентилятор без одной лопасти, старый самовар, дырявое ведро и прочий хлам. Бабушка, одетая в старые тренировочные штаны и толстовку, выходит на крыльцо, улыбается, но видит Стешу и столбенеет.
— Девочка моя, что это с твоими волосами? Чернила пролила?
Так и знала, что бабуля не промолчит.
— Это модно сейчас, это красиво, — через силу отвечает Стеша.
— Да что красивого? Волосы только испортила.
— Ой, ладно, мам, не трогай её. Пусть ходит Мальвиной, если нравится, — вмешивается мама и меняет тему: — А самовар ты зачем сюда поставила? Выкинуть хочешь?
— Да ему сто лет в обед. Прохудился, наверно, и дымит.
— А мы проверим! Стеша за сосновыми шишками в лес сходит, ей надо свежим воздухом дышать.
— И я, и я! — пищит Тимка.
Этого только не хватало! С братом гулять — всё испортить. Кое-как Стеша отвязывается от его компании.
— Бабуль, а мне бабушка Маша что-то оставила? — напоминает она.
— А, да-да, оставила. Пойдём в дом, покажу. В шкафу лежит. Я как положила, так и не трогала.
Они проходят в комнату с печью-голландкой, бабушка открывает ключиком рыжий старый шкаф и подаёт небольшой бумажный свёрток, надписанный неровным, неуверенным почерком: «Передать моей правнучке Стеше».
— Что там, что там? Дай посмотреть! — суётся Тима.
— Отстань, сама посмотрю сначала... Мам, ну чего он лезет!
Ей хочется снять видео распаковки, но невозможно с таким братцем. Никакой свободы, никакого покоя!
«Можно после завернуть и снова распаковать под запись», — думает она, развязывая тесьму и разворачивая бумагу.
— Книга! — не сдерживает Стеша возгласа разочарования.
Внутри — книга, очень старая, с крупной полустёртой позолоченной надписью на обложке: «Сказки». От обиды у Стеши дрожат губы.
— Это и есть суперважная вещь, которая лично в руки? Зачем мне сказки? Я что, ребёнок?
Все молчат, даже Тимка не ноет, понимает, что ничего интересного нет. У него книги сказок получше есть, в подарочном издании, яркие, с красивыми иллюстрациями.
— Она, может быть, антикварная? — предполагает бабуля, — мамка мне говорила: «Стешеньке передай, ей нужнее всего. Она сумеет распорядиться».
— Да уж, всю жизнь мечтала!
— Даже не откроешь? — спрашивает мама.
— Потом. — Стеша с раздражением запихивает книгу в рюкзак и выходит из дома на задний двор, а оттуда — в огород, где ей никто не может помешать. Там под деревьями стоит удобная широкая скамья. От цветущих яблонь, будто окутанных розоватым снегом, пахнет медово и пьяняще. На этот аромат слетаются пчёлы, жужжат, копаются лапками в жёлтых тычинках.
Не сразу Стеша решается открыть книгу. Что там? Глупые сказки для малолеток? Шикарное наследство, нечего сказать! Она взвешивает на ладони подарок. Хочется зашвырнуть его в кусты смородины и забыть, однако любопытство побеждает.
Стеша опускается на колени, кладёт на скамью книгу. Скорее всего, она антикварная и ценная, с твёрдыми знаками и буквами «ять». Картинки занятные и будто живые: плачущая Алёнушка с козлёнком Иванушкой, косолапый медведь, весёлый Колобок с улыбкой на всё… э-э-э… лицо?
— Жили-были дед да баба, и была у них Курочка Ряба. Снесла Курочка яичко, да не простое — золотое… — бормочет Стеша, спотыкаясь на букве «ять». Всю коротенькую сказку она прочитывает от начала до конца и хихикает: — Дураки дед с бабкой. Отнесли бы золотые скорлупки в ломбард, кучу денег бы получили… Ой! Что это?
Из раскрытой книги рвётся тёплый ветер, треплет волосы. Стеша чувствует головокружение, как всегда бывает перед приступом астмы, садится прямо на траву и тянется к карману куртки, где лежит ингалятор. Ей не хватает воздуха, грудь точно сдавливает тугим ремнём. Она трясёт баллончик, нажимает на его донышко и делает глубокий вдох. Зажмуривается, недолго сидит. Ух, отпустило…
Стеша открывает глаза. Вокруг буйствует лето: знойный воздух мерцает, на яблоне спеют краснобокие яблоки, на грядках растут капустные кочаны и тыквы, забор с редкими кольями обвит огуречными плетями.
— Ну всё, до галлюцинаций дожила, — чуть не плачет Стеша. — Не было ещё такого, чтобы галлюцинации после приступа… Мам! Мама, мне плохо!
Никто не отвечает.
— Всем на меня наплевать. Затащили в эту кринжовую деревню, я не хотела…
Она кашляет, оборачивается: скамейка исчезла вместе с книгой. Ноги у Стеши дрожат от слабости и страха, она с трудом поднимается и плетётся к дому, а он изменился, да ещё как! Вместо черепицы на покатой крыше лежит тёмная солома, с бревенчатых стен на улицу смотрят два окошка, как два глаза. На крыльце пыхтит самовар, из его гнутой трубы плывёт белый дым. Во дворе стоит телега с задранными кверху оглоблями.
Стеша проходит через сырые, прохладные сени в комнату.
— Мам, мне плохо…
— Ай! Свят-свят-свят! Кикимора! — слышится сдавленный крик.
Она моргает, почти ослепшая после яркого солнца в полутёмной кухне, и видит русскую печь и дощатый стол. За ним сидят бородатый седенький старичок и старушка в платочке и юбке до пят. На полу квохчет рябая чёрно-белая курица.
— Кикимора в дом залезла! Гони её кочергой, а я ухватом! — звенит в ушах.
Старушка резво для её преклонного возраста вскакивает и целится в Стешу рогатиной на длинной ручке.
«Убьёт! — сверкает в голове мысль. — Хоть и видения, а всё равно больно!» Стеша уворачивается.
— Вы с ума сошли, на человека кидаетесь!
— А ты рази человек? — тычет рогатиной старушка, норовя попасть в шею. — Кикимора болотная, волосья синие. Шпынь голова!
— Да не кикимора я! Волосы в парикмахерской покрасила. Честное слово, клянусь: я не кикимора!
На круглом лице старушки появляется растерянность. Цепкие глаза обшаривают Стешу от макушки фиолетовых волос до кроссовок.
— Девка, чё ли? — сомневается хозяйка. — Слышишь, дед? Говорит, что девка она, не шишига.
— Ежели правду говорит, то не врёт, — глубокомысленно изрекает старик и скребёт пятернёй подбородок.
— Девка, а в портках ходит.
— Пф-ф! — фыркает Стеша. — Ну да, типа девочки должны носить платья, и всё такое… Знаю, знаю.
Отсталых каких людей подсовывают ей в галлюцинации!
Ноги больше не дрожат, дышится хорошо, она чувствует только слабость и усталость. В голове проясняется. Пора бы и видениям прекратиться, но они не исчезают. Вместо мамы и бабушки в доме по-прежнему толкутся незнакомые старик со старухой. И ещё рябая несушка. Она ходит по полу, с интересом смотрит на Стешу, как ей кажется, и квохчет: «Ко-ко-ко!» Вдруг куриное бормотание сменяется заполошным кудахтаньем.
— Дед, гляди-ка! Наша курочка снесла яичко! — радуется хозяйка.
Она бережно обтирает фартуком яйцо и подходит к свету.
— Ахти! Золотое!
Гладкое яйцо сверкает на ладони, в нём отражается окошко в переплёте рам.
— А внутри что? Дай-ка, баба, я попробую разбить.
Стеша хихикает. Понятно теперь, откуда у её видений ноги растут. Прочитала сказку про Курочку Рябу, и вот вам! И дед, и баба, и Курочка Ряба — все на месте. Только мышки не хватает.
Давясь смехом, Стеша наблюдает, как колотит о стол яичком старик, — не получается у него разбить крепкую золотую скорлупу. Пробует баба, и тоже напрасно старается.
— Сейчас мышка хвостиком махнёт, яичко и разобьётся. Да вот же она!
По столешнице снуёт юркая серая мышь. Подбегает к яичку, обнюхивает, задевает его хвостиком. Яичко падает со стола, сверкнув золотым бочком.
— Разбилось! — охает старушка и причитает: — Жалко-то как! Ой-ой-ой!
По полу растекается обычное куриное яйцо с белком и желтком. Стеша поднимает половинку золотой скорлупки, чуть сдавливает пальцами. Надо же, тонкая, а такая прочная.
— Погоди-ка, — приходит в себя старуха и подозрительно щурится на Стешу, — а ты, девка, откуда знала, что мышка яичко разобьёт?
— Тоже мне, бином Ньютона! Да это любой детсадовец знает, даже мой братец.
— Кикимора! — в один голос кричат старики. Курочка Ряба хлопает крыльями.
Дед хватает кривую железяку, его бабка — рогатину.
— Бей кикимору! Так её, нечисть поганую!
— Да вы ненормальные!
Всё, дипломатия исчерпана. Стеша бросается к порогу, налетает на дверной косяк. Рвётся к свету, к солнцу, к маме…
Крики стихают, веет ароматом цветущих яблонь. Она приоткрывает веки и видит Тимку. Он сидит на скамейке, болтает ногами и листает книгу сказок.
Стеша красит перед зеркалом губы помадой, прищуривает подведённые глаза и удовлетворённо кивает. Фиолетовые волосы, синие губы, подбритая бровь, разноцветный маникюр — это модно, а она любит быть в тренде.
Настроив освещение и камеру, Стеша усаживается в компьютерное кресло, встряхивает головой и улыбается.
— Всем привет! Сегодня десятое мая, и с вами я, Стефания!
Быть блогером тоже модно. Все девчонки в её классе ведут блоги, кроме, может быть, тихони Настеньки Бочкарёвой, но Настенька — особый случай. Косметикой она не пользуется, волосы не красит, и это в пятнадцать лет, почти шестнадцать! Ходит с двумя дурацкими косичками, одевается в монашеские блузочки и юбки. О чём ей блог вести? Стоит ли переступить черту и смотреть фильмы 12+ или ограничиться мультиками? Ха-ха! А вот ей-то, Стеше, всегда есть что сказать подписчикам.
Не успевает она отснять ролик, как в прихожей щёлкает замок и топают сандалии: брата из садика привели. Дверь Стешиной комнаты распахивается, врезается ручкой в стену.
— Тима! Сто раз просила тебя аккуратнее открывать! — нервничает мама.
Что дверь в стену — это её волнует: как же, обои испортятся, дырка в штукатурке появится! А что пятнадцатиминутное видео испортилось — это ей по барабану.
— Мам! Ну я же ролик снимаю! — взвивается Стеша.
— Ну и снимай, кто тебе не даёт?
— Снимешь тут. Никаких условий.
Комната, по правде сказать, не только Стешина. Приходится делить её с младшим братом Тимкой, самым противным мальчишкой на свете. Детскую разгородили большим шкафом, поделив на две части. В одном закутке — Стеша и древесная лягушка Клава в террариуме, в другом — брат. Мама хитрая, в свою спальню Тимку брать не хочет, спихивает Стеше. Хорошо ещё, что он в садике до вечера, не то карьера блогера захирела бы, не успев начаться.
С недавнего времени Стеше приходится самой забирать Тимку из сада, когда у мамы вечерние спектакли в театре, кормить, развлекать и укладывать спать. И удивительно: без мамы он мало капризничает, но стоит ей переступить порог, делается невыносимым.
Брат возится с игрушками на своей половине, гоняет по полу машинку на пульте. Она жужжит, врезается в стены.
— Тима! В саду не наигрался? — раздражается Стеша.
Она возвращается к камере. Настроение уже не то, но надо работать: контент сам себя не сделает.
— На чём я остановилась? Ах да, рассказывала о самых модных трендах этой весны… Как вы уже заметили, в этом сезоне в моде яркие цвета. Синий, фиолетовый, зелёный — не бойтесь экспериментировать! Главное — быть смелой и не бояться выделиться из толпы.
За спиной звучит смех. Стеша оборачивается и видит, что брат донимает Клаву. Лягушка сидит на полу, а Тимка тычет в неё пальцем. Стеша выручает квакшу, бережно сажает обратно в террариум.
— Я хочу с ней играть! — хнычет Тимка.
— Телевизор бы посмотрел, мультики свои дебильные.
— Не хочу мультики. Ты мне планшет дай, тогда шуметь не буду.
— На, подавись! — Она берёт со стола планшет с наушниками. — И не вякай.
— Вяк-вяк-вяк!
Противный мальчишка. Стеше иногда так и хочется стукнуть его. Бывало, он долго напрашивался на подзатыльник, а получив заслуженное наказание, начинал вопить сиреной: «А-а-а! У-у-у! А-а-а!» Прибегала мама: «Тима, что случилось?» — и этот малолетний негодяй показывал пальцем на Стешу: «Она меня обижает!» Слёзы у него катились градом, рот кривился. Мама, конечно, сразу пускалась в крик: «Не смей бить ребёнка! Ты же старшая, ты должна защищать брата!» Да он своим криком всех хулиганов разгонит, зачем его защищать?
Тимка молча играет в гонки. Если не отнять планшет — и час, и два так просидит.
— Да-да, документы готовы, — слышится из-за двери мамин голос, — торг после осмотра… Ах, уже видели!
Стеша напряжённо прислушивается, а когда понимает суть, равнодушно отворачивается вместе с вращающимся креслом, утыкается в мобильник. Мама говорит с кем-то по телефону о прабабушкином доме в деревне. Продаёт его бабушка, она и живёт там же, мама просто помогает.
— Приедем, порядок наведём. У меня на выходных нет спектаклей… Буфет оставить? Хорошо, нам его некуда…
Вот это уже интересно. Мама уедет, мелкого, конечно, с собой возьмёт, и у Стеши будет день или два свободы в пустой квартире. Без никого. Столько всего можно сделать, если никто не мешает!
— Стеня, завтра едем в Антоновку, — заглядывает в комнату мама. — Покупатель на дом нашёлся. Надо прибраться там и кое-какие вещи забрать.
— Хорошо, поезжайте. Ты мне денег скинешь? Я пиццу закажу.
— Нет, ты не поняла, мы едем вместе.
— Как вместе? И Тимка?
— Конечно, куда же его девать.
Вот облом так облом. А она-то мечтала весело и с пользой провести субботу и воскресенье. Ничего не может быть хуже, чем совместная поездка.
— Но мама! Я хочу отдохнуть в выходные, а не тащиться в деревню! Мне к ОГЭ готовиться надо. Что я там буду делать, в этой Антоновке?
— Погуляешь по лесу, тебе это полезно. И мне помощь нужна. Разберём вещи, полы отмоем. Неудобно покупателям грязный дом продавать. И к тому же, — вспоминает мама, — прабабушка тебе кое-что оставила, просила передать, когда… когда её уже не будет.
— А что оставила? — интересуется Стеша.
— Я не знаю, — задумывается мама и заправляет за ухо светлую прядь. — Там, кажется, коробка. Она завёрнута и перевязана. Баба Маша просила не открывать, а передать лично тебе.
— Почему ты мне сразу не отдала? Вдруг там что-то важное?
— Не до того было, сама понимаешь. А потом замоталась, забыла.
Любопытно, что могла оставить Стеше девяностолетняя прабабушка — бабушка Маша? Деньги? Украшение какое-нибудь? Как-то раз она намекнула, что хочет подарить ей, своей правнучке, нечто особенное.
На другой день мама поднимет всех рано утром. Тимка уплетает кашу, тянет шоколадное молоко из соломинки. Он, по-видимому, доволен жизнью. Стеша, которая легла в три часа ночи, до сих пор не может разлепить глаза, без аппетита жуёт бутерброд с колбасой.
— Я тебе говорила: не сиди допоздна, теперь носом клюёшь, — упрекает мама.
— В машине посплю.
Стеша просится вперёд, мол, её укачивает сзади. Это, конечно, неправда, просто ей не хочется сидеть с Тимкой. Тот, даже пристёгнутый ремнём к детскому креслу, старается дотянуться и ущипнуть или задеть кроссовкой.
Стеша подкладывает под голову маленькую подушку и готовится подремать часок или дольше. Самое лучшее, что можно сделать в дороге, — это спать. Она закрывает глаза. В наушниках шелестит дождь и ворчит далёкое эхо громовых раскатов. Звуки становятся всё тише и тише и наконец замолкают.
***
—Эй, соня, просыпайся. Приехали.
В самом деле, приехали. Вон прабабушкин дом, прячется за ярко-фиолетовой сиренью. У Стеши сразу бегают, шуршат в голове практичные мысли: фон для видео отличный. Лиловая сирень, фиолетовые волосы… супер! Вот только бабушка наверняка не оценит причёску, отсталая она, не понимает ничего в моде и трендах.
Брат хнычет и дёргается в кресле, не может сам отстегнуть ремень, торопит маму. Когда она его освобождает, Тимка выпрыгивает из машины и бросается к дому с криком: «Бабу-уля, мы приехали!»
Возле ворот громоздятся кипы пожелтевших газет и журналов, тряпки, сломанный вентилятор без одной лопасти, старый самовар, дырявое ведро и прочий хлам. Бабушка, одетая в старые тренировочные штаны и толстовку, выходит на крыльцо, улыбается, но видит Стешу и столбенеет.
— Девочка моя, что это с твоими волосами? Чернила пролила?
Так и знала, что бабуля не промолчит.
— Это модно сейчас, это красиво, — через силу отвечает Стеша.
— Да что красивого? Волосы только испортила.
— Ой, ладно, мам, не трогай её. Пусть ходит Мальвиной, если нравится, — вмешивается мама и меняет тему: — А самовар ты зачем сюда поставила? Выкинуть хочешь?
— Да ему сто лет в обед. Прохудился, наверно, и дымит.
— А мы проверим! Стеша за сосновыми шишками в лес сходит, ей надо свежим воздухом дышать.
— И я, и я! — пищит Тимка.
Этого только не хватало! С братом гулять — всё испортить. Кое-как Стеша отвязывается от его компании.
— Бабуль, а мне бабушка Маша что-то оставила? — напоминает она.
— А, да-да, оставила. Пойдём в дом, покажу. В шкафу лежит. Я как положила, так и не трогала.
Они проходят в комнату с печью-голландкой, бабушка открывает ключиком рыжий старый шкаф и подаёт небольшой бумажный свёрток, надписанный неровным, неуверенным почерком: «Передать моей правнучке Стеше».
— Что там, что там? Дай посмотреть! — суётся Тима.
— Отстань, сама посмотрю сначала... Мам, ну чего он лезет!
Ей хочется снять видео распаковки, но невозможно с таким братцем. Никакой свободы, никакого покоя!
«Можно после завернуть и снова распаковать под запись», — думает она, развязывая тесьму и разворачивая бумагу.
— Книга! — не сдерживает Стеша возгласа разочарования.
Внутри — книга, очень старая, с крупной полустёртой позолоченной надписью на обложке: «Сказки». От обиды у Стеши дрожат губы.
— Это и есть суперважная вещь, которая лично в руки? Зачем мне сказки? Я что, ребёнок?
Все молчат, даже Тимка не ноет, понимает, что ничего интересного нет. У него книги сказок получше есть, в подарочном издании, яркие, с красивыми иллюстрациями.
— Она, может быть, антикварная? — предполагает бабуля, — мамка мне говорила: «Стешеньке передай, ей нужнее всего. Она сумеет распорядиться».
— Да уж, всю жизнь мечтала!
— Даже не откроешь? — спрашивает мама.
— Потом. — Стеша с раздражением запихивает книгу в рюкзак и выходит из дома на задний двор, а оттуда — в огород, где ей никто не может помешать. Там под деревьями стоит удобная широкая скамья. От цветущих яблонь, будто окутанных розоватым снегом, пахнет медово и пьяняще. На этот аромат слетаются пчёлы, жужжат, копаются лапками в жёлтых тычинках.
Не сразу Стеша решается открыть книгу. Что там? Глупые сказки для малолеток? Шикарное наследство, нечего сказать! Она взвешивает на ладони подарок. Хочется зашвырнуть его в кусты смородины и забыть, однако любопытство побеждает.
Стеша опускается на колени, кладёт на скамью книгу. Скорее всего, она антикварная и ценная, с твёрдыми знаками и буквами «ять». Картинки занятные и будто живые: плачущая Алёнушка с козлёнком Иванушкой, косолапый медведь, весёлый Колобок с улыбкой на всё… э-э-э… лицо?
— Жили-были дед да баба, и была у них Курочка Ряба. Снесла Курочка яичко, да не простое — золотое… — бормочет Стеша, спотыкаясь на букве «ять». Всю коротенькую сказку она прочитывает от начала до конца и хихикает: — Дураки дед с бабкой. Отнесли бы золотые скорлупки в ломбард, кучу денег бы получили… Ой! Что это?
Из раскрытой книги рвётся тёплый ветер, треплет волосы. Стеша чувствует головокружение, как всегда бывает перед приступом астмы, садится прямо на траву и тянется к карману куртки, где лежит ингалятор. Ей не хватает воздуха, грудь точно сдавливает тугим ремнём. Она трясёт баллончик, нажимает на его донышко и делает глубокий вдох. Зажмуривается, недолго сидит. Ух, отпустило…
Стеша открывает глаза. Вокруг буйствует лето: знойный воздух мерцает, на яблоне спеют краснобокие яблоки, на грядках растут капустные кочаны и тыквы, забор с редкими кольями обвит огуречными плетями.
— Ну всё, до галлюцинаций дожила, — чуть не плачет Стеша. — Не было ещё такого, чтобы галлюцинации после приступа… Мам! Мама, мне плохо!
Никто не отвечает.
— Всем на меня наплевать. Затащили в эту кринжовую деревню, я не хотела…
Она кашляет, оборачивается: скамейка исчезла вместе с книгой. Ноги у Стеши дрожат от слабости и страха, она с трудом поднимается и плетётся к дому, а он изменился, да ещё как! Вместо черепицы на покатой крыше лежит тёмная солома, с бревенчатых стен на улицу смотрят два окошка, как два глаза. На крыльце пыхтит самовар, из его гнутой трубы плывёт белый дым. Во дворе стоит телега с задранными кверху оглоблями.
Стеша проходит через сырые, прохладные сени в комнату.
— Мам, мне плохо…
— Ай! Свят-свят-свят! Кикимора! — слышится сдавленный крик.
Она моргает, почти ослепшая после яркого солнца в полутёмной кухне, и видит русскую печь и дощатый стол. За ним сидят бородатый седенький старичок и старушка в платочке и юбке до пят. На полу квохчет рябая чёрно-белая курица.
— Кикимора в дом залезла! Гони её кочергой, а я ухватом! — звенит в ушах.
Старушка резво для её преклонного возраста вскакивает и целится в Стешу рогатиной на длинной ручке.
«Убьёт! — сверкает в голове мысль. — Хоть и видения, а всё равно больно!» Стеша уворачивается.
— Вы с ума сошли, на человека кидаетесь!
— А ты рази человек? — тычет рогатиной старушка, норовя попасть в шею. — Кикимора болотная, волосья синие. Шпынь голова!
— Да не кикимора я! Волосы в парикмахерской покрасила. Честное слово, клянусь: я не кикимора!
На круглом лице старушки появляется растерянность. Цепкие глаза обшаривают Стешу от макушки фиолетовых волос до кроссовок.
— Девка, чё ли? — сомневается хозяйка. — Слышишь, дед? Говорит, что девка она, не шишига.
— Ежели правду говорит, то не врёт, — глубокомысленно изрекает старик и скребёт пятернёй подбородок.
— Девка, а в портках ходит.
— Пф-ф! — фыркает Стеша. — Ну да, типа девочки должны носить платья, и всё такое… Знаю, знаю.
Отсталых каких людей подсовывают ей в галлюцинации!
Ноги больше не дрожат, дышится хорошо, она чувствует только слабость и усталость. В голове проясняется. Пора бы и видениям прекратиться, но они не исчезают. Вместо мамы и бабушки в доме по-прежнему толкутся незнакомые старик со старухой. И ещё рябая несушка. Она ходит по полу, с интересом смотрит на Стешу, как ей кажется, и квохчет: «Ко-ко-ко!» Вдруг куриное бормотание сменяется заполошным кудахтаньем.
— Дед, гляди-ка! Наша курочка снесла яичко! — радуется хозяйка.
Она бережно обтирает фартуком яйцо и подходит к свету.
— Ахти! Золотое!
Гладкое яйцо сверкает на ладони, в нём отражается окошко в переплёте рам.
— А внутри что? Дай-ка, баба, я попробую разбить.
Стеша хихикает. Понятно теперь, откуда у её видений ноги растут. Прочитала сказку про Курочку Рябу, и вот вам! И дед, и баба, и Курочка Ряба — все на месте. Только мышки не хватает.
Давясь смехом, Стеша наблюдает, как колотит о стол яичком старик, — не получается у него разбить крепкую золотую скорлупу. Пробует баба, и тоже напрасно старается.
— Сейчас мышка хвостиком махнёт, яичко и разобьётся. Да вот же она!
По столешнице снуёт юркая серая мышь. Подбегает к яичку, обнюхивает, задевает его хвостиком. Яичко падает со стола, сверкнув золотым бочком.
— Разбилось! — охает старушка и причитает: — Жалко-то как! Ой-ой-ой!
По полу растекается обычное куриное яйцо с белком и желтком. Стеша поднимает половинку золотой скорлупки, чуть сдавливает пальцами. Надо же, тонкая, а такая прочная.
— Погоди-ка, — приходит в себя старуха и подозрительно щурится на Стешу, — а ты, девка, откуда знала, что мышка яичко разобьёт?
— Тоже мне, бином Ньютона! Да это любой детсадовец знает, даже мой братец.
— Кикимора! — в один голос кричат старики. Курочка Ряба хлопает крыльями.
Дед хватает кривую железяку, его бабка — рогатину.
— Бей кикимору! Так её, нечисть поганую!
— Да вы ненормальные!
Всё, дипломатия исчерпана. Стеша бросается к порогу, налетает на дверной косяк. Рвётся к свету, к солнцу, к маме…
Крики стихают, веет ароматом цветущих яблонь. Она приоткрывает веки и видит Тимку. Он сидит на скамейке, болтает ногами и листает книгу сказок.